Том 1. На рыбачьей тропе ; Снега над Россией ; Смотри и радуйся… ; В ожидании праздника ; Гармония стиля - Евгений Иванович Носов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дети вообще живут не в истории, а в вечности. И потом один напишет лучшие главы «Последнего поклона», а другой «Дом за триумфальной аркой» с его игрой и музыкой. Или «Мост» — золотое кружево, а не рассказ — об одном дне за городом, о праздничном отце, о пикнике, об игре в крокет, о девушке Фаине, которой мальчик будет подавать крокетные шары, и от самого звука имени которой будет умирать. Рассказ так нежен, целомудрен, полон световой игры бликов, полного и совершенного счастья, что кажется и написан не словами, а самой любовью.
А история была потом, и она уже была так всеобща, что повредила и всегда лучше защищенное Богом детское сознание. И сегодня представить такой рассказ как «Мост» в нашей литературе уже нельзя, потому что история успела-таки надругаться над материей жизни, успела заразить ее внутренней порчей, из которой еще можно выйти, упрямясь, выйти и даже написать о счастье, но уже сделать это сознательно как опыт сопротивления. А это совсем не то, что естественно светиться небесным светом и открытой, ангелами даруемой простотой. Видели, как у Астафьева потемнел его «Последний поклон», когда он «узнал», когда тень древа познания заслонила свет древа жизни, как сразу потяжелела проза и какой вырывался мрак, будто мальчика на наших глазах подменили и у него не было позади ни «Зорькиной песни», ни «Коня с розовой гривой», ни «Гори, гори ясно»?
Евгений Иванович, конечно, тоже знал страшную силу древа познания, помнил о нем, но не давал ему восторжествовать над древом жизни, не давал тени перевесить свет.
Он не обманывал нас, и в его книгах есть всё. Есть место горю, тьме, равнодушию, всей страшной стороне жизни, без которой не стоит русский человек и русский характер, который из-за простора нашего и злой к человеку истории настолько раскидист, что и гуманнейший Достоевский нешуточно мечтал «сузить его». Мелькнут, мелькнут и у Евгения Ивановича нетерпеливые, срыву живущие характеры вроде Игнахи из «Потравы», в котором воля и степь и томительная сила играют в крови и выжигают сердце, запаленное войной, где эта злая игра была к счастью и славе, а дома тесна и беспокойна как дурная кровь, ищущая выхода слепо и темно, так что и человека, коли поперек, да особенно если справедливо поперек скажет, можно убить. И автору уже тяжело видеть эту мутную силу, и он не щадит героя: «И не решаясь больше шагнуть… загнанно, по-волчьи ощерясь, он повел по сторонам вытянутой шеей: „Если что — ничего не знаю…“».
В рассказе «Алюминиевое солнце» от воскресной скуки, от одной не знающей выхода молодой силы, от беспричинности жизни забьют ногами пьяные молодцы святого человека просто так, потому что — тоска.
Закрутится в городе, бросив ночью одного на дороге товарища по рыбалке, добрейшего, бесхитростного спутника, вчерашний директор большого завода, не зная, куда деть свое опустевшее за долгую чиновную опустошающую службу сердце («Не имей десять рублей…»).
Пустота и никчемность выцветающей, нечистой жизни время от времени будут побуждать его забывать в себе бережного художника и почти напрямую выговаривать боль и досаду на теряющего лицо человека, «вздыбленного водкой и дикостью», творящего зло толпой — «изловят за околицей доверчивую лошаденку, привяжут проволокой к дереву и обольют бензином… и будут дико хохотать и каннибальски приплясывать, глядя, как, охваченное ревущим огнем, корчится и утробно стонет уже бесхвостое, безгривое и обезумевшее животное». Какая уж тут литература — огнем хочется писать. И тут он близко ходит от жестоких «затесей» и мучающих рассказов Виктора Петровича, которые не приносят очищения, не вываливают в сердце, не преображают человека, а терзают его и заставляют слепнуть от безысходности до торопливого обобщения, что и весь человек оставлен Богом в игрушки похотливому дьяволу.
Но в том-то и отличие Евгения Ивановича, как художника, что этими несколькими сюжетами, о которых мне и говорить подробно не хочется, по сути и кончается темная сторона его творчества. Горя, правда, будет еще много, так горе человеку не укор. Оно только озаряет его самым чистым светом, в котором нет тени и укрытия, и весь человек на виду. И это испытание горем его герои проходят, как только русский человек и может пройти. Древо познания не успевает пустить корней в его сердце. Он и сам к анчару не пойдет и народное сердце не пустит.
На зорьке. 1983
Носов — весь дитя света и в этом свете неисчерпаем. Только свет на Руси ходит об руку со страданием и оттого особенно тонок и чуден, и ранящ, и целителен. Это знали Тургенев и Чехов, Бунин и Толстой, попозднее и в сверстниках — Георгий Семенов и особенно Юрий Казаков, с которым Носов нет-нет и перекликнется, потому что будет любить его. И не то чтобы сознательно перекликнется, а сами характеры героев заставят нас на минуту поставить эти имена рядом. Прочтешь вот «Храм Афродиты» и надолго замолчишь. И сам вспомнишь, сколько раз тебя мучило в чужих местах острое чувство бездомности и внезапной жалящей тоски посреди застигшего тебя на ненастной улице заката, как мучает оно героя рассказа, что «он прошел и никогда до конца своих дней не увидит этого человека, как никогда не видел его прежде». И нечаянная спутница вдруг сделается страшно близка, будто больше и нет вокруг никого, и к утру будильник будет стучать, как «вынутое сердце», и напоминать об ужасе мгновенного счастья, о необходимости прощания, о какой-то разъединяющей ненадежности русской жизни, в которой золотые мечты ненароком съедаются этим простором, этим вязким, ограждающим от жизни и вместе враждебным ей бытом. Потянешься обмануть себя, сдаться порыву и свету, а время и обстоятельства не пустят. И заноза затянется, но не выйдет, как у бедного Гурова из чеховской «Дамы с собачкой», как у казаковских «Адама и Евы», как у героя вот этого носовского рассказа, который коснулся чуда и не осмелился принять его.
А счастливы ли так пленявшие читателя в пору своего появления герои повести «Шумит луговая овсяница» — уже пожившие, детные люди, ухватившие у жизни святую ночь, которой потом обоим на век хватит для боли и горького света. Ночь, рожденную из счастья общего радостного труда, который Носов всегда умеет писать как никто, из обычности народной судьбы милой героини, оставшейся с сыном после опьяненного миром лейтенанта, и из судьбы тоже еще не избывшего