Тысяча жизней - Жан-Поль Бельмондо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Благодаря ее упорству мы едим досыта. И впитываем по ходу ее цепкость к жизни и чувство приключения. Как первую заповедь, чтобы жить свободным: воля может все.
Несколько лет спустя, когда я паду духом после первой неудавшейся попытки стать актером, она мне об этом напомнит: «Воля, сынок. Прояви волю, и у тебя все получится». И мужество, конечно, тоже.
Его требовалось немало, чтобы оставаться одной в огромном доме, затерянном в лесу, с двумя малолетними детьми, когда немецкая армия уже завоевала страну и стояла в Рамбуйе. Его требовалось еще больше, чтобы прятать в подвале еврейскую семью, которой она тайно помогала.
Этим фактом она никогда не кичилась в дальнейшем. Даже когда после войны некоторые злонамеренные умы клеветали на моего отца, ставя ему в вину участие в поездке в Германию с другими артистами. Понадобилось вмешательство генерала де Голля, вручившего ему орден Почетного Легиона, чтобы заставить замолчать этих лицемерных стервятников.
Я никогда не слышал, чтобы мама говорила о них дурно. В этом она тоже подала нам пример: лучше честное объяснение, чем замаскированная критика.
Через несколько дней мама уже падает реже. Но фанаткой велоспорта она не стала. Когда в Клерфонтен вернулись погожие дни, она дала нам заменить ее в миссии «снабжения». И вот мы катим, насвистывая, к ферме, крутим педали, потеем и пыхтим.
Туда мы летим стремглав, соревнуясь, кто первый. Но возвращаться всегда дольше. Солнышко светит, птицы поют, колышется пшеница. Вдвоем, одни в лесу, мы всегда найдем чем развлечься, а главное – чего поесть. Фрукты на багажнике велосипеда хорошо пахнут, я лакомка, и мне трудно устоять перед желанием их отведать. Я беру один, два, три, четыре, а то и больше. На каждом следующем обещаю себе, что это будет последний.
Только дома, спешившись и взглянув на багажник, я обнаруживаю размах своего грабежа. И готовлюсь к нахлобучке. Мама, не в пример папе, сердится на мои глупости, но никогда меня не наказывает. Тем хуже для режиссеров, которые позже будут на нее в обиде за то, что она меня воспитала, уважая мою свободу.
Великая Война, на которую мой отец ушел добровольцем в семнадцать лет, вырыла ложе, широкое, как траншея, принявшее желание радоваться малому. Он оставил три года юности под ружьем и еще несколько месяцев на сверхсрочной, потому что ему уже стукнуло двадцать – возраст, чтобы носить форму, пока мир не воцарится окончательно и опасности не будут устранены.
Так что, конечно, мои глупости кажутся ему сущими пустяками в сравнении с ужасами, в которых он побывал. Они почти забавляют его. Забавляли.
Мои родители обладали даром к счастью, который они охотно передали мне в наследство.
* * *
Спустя годы я, студент театрального, жил в квартире в том же доме, что и мои родители. Мне часто случалось видеть папины снисходительные улыбки, когда он замечал, какой мы с приятелями устраиваем бардак.
Я всегда готов предоставить кров друзьям-актерам в нужде – например, Анри Пуарье, который ютился в комнате для прислуги, практически нежилой, почти под открытым небом: худая крыша пропускала дождь, вынуждая моего друга жить среди тазов. А так как Анри далеко не единственный молодой артист с богемными замашками и пустым карманом, гостеприимством моих родителей пользуется довольно многочисленная публика. Жан Рошфор, хоть он и не на улице, часто живет у них; Франсуаза Фабиан проводит там все свои дни – но не ночи.
Бывает даже, я приглашаю подружек из тех, что ловят клиентов у Центрального рынка, и, в конце концов, их пестрое сборище у подъезда повергает жильцов в растерянность.
Трехкомнатная квартира на третьем этаже достаточно просторна для нашего буйного братства, а кровати широки и удобны. Недостаток только один: окна выходят во двор, и света маловато.
При постоянном притоке молодых горячих ребят я слишком часто разрываюсь на части, душ забивается, а бардак в гарсоньерке[2] неописуемый. К тому же, будучи в гостиничном деле любителем, я не веду регистрационных книг, что создает порой неловкие ситуации: кто-то в темноте лег на кого-то, думая найти кровать пустой, кто-то вломился в комнату, где уже резвится парочка… Кстати, последний случай, один из самых проблематичных, заставил меня «позаимствовать» на стройке фонарь с кнопкой, который загорался красным, когда вход был запрещен. Так стало возможно предаваться шалостям вдвоем, не будучи потревоженными непрошеными гостями.
Квартиру-общежитие, настоящую «коммуналку» трудно содержать чистой и прибранной. Вдобавок в число наших с друзьями добродетелей сдержанность не входит, и я не могу поклясться, что наши респектабельные соседи от этого не страдали. Часто, кстати, в таких случаях, когда мое гостеприимство по отношению к юным и бедным собратьям переходит все границы, вмешивается мама и выставляет всех за дверь, да так споро, что ей позавидовали бы бретонские грузчики. И это происходит примерно каждые две недели. Сцена вызывает у меня смесь наслаждения и острого чувства вины.
Я терпеть не могу сердить мамочку.
Я так любил мою маму, что мне было невыносимо огорчать ее и видеть, как исчезает с ее лица эта чудесная улыбка, ясная и светлая, делавшая ее такой красивой.
Я всегда стараюсь не делать слишком серьезных глупостей, чтобы не омрачать ее счастья. Да у меня бы и не было никаких смягчающих обстоятельств, ведь при доброте и душевной открытости моих родителей любая попытка бунта с моей стороны была бы неоправданной.
Когда у мамы есть мотив реагировать властно, она это делает. Это ее натура, живая, динамичная. И потом, надо же держаться своей родительской роли. Но сердится она недолго и прощает легко.
Правда, шалые постояльцы с третьего этажа не знают об этой ангельской черте ее характера: они выжидают несколько дней после изгнания, чтобы потом подняться на шестой и постучать в ее дверь с букетом фиалок и очень вежливо сформулированными извинениями. Тронутая, она широко улыбается им, смягчившись. И уже назавтра друзья-приятели возвращаются на третий этаж со своими пожитками.
Это на самом деле не так уж беспокоит мамочку, ведь она и сама всегда готова приютить тех, кому повезло меньше, чем нам, и кто стеснен в средствах.
Я всегда сознавал свои привилегии, понимая, какое мне выпало благословение родиться в семье дружной, любящей и с достатком. Мама наверняка говорила себе то же самое.
* * *
В войну моя мама укрывала трех евреев, преследуемых гестапо. Она носила им еду и питье с осторожностью, которая не казалась мне необходимой – я ведь нечасто встречал немцев за пределами Рамбуйе и думал, что они вряд ли способны видеть сквозь стены.
Она, должно быть, опасалась доносов; и была права. В эти смутные времена все было зыбко и ненадежно, и доверие шло рука об руку с осторожностью, которую в других обстоятельствах назвали бы «параноидальным бредом».