Записки из подполья - Федор Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, что ж я? — все это делают; болезнями-то итщеславятся, а я, пожалуй, и больше всех. Не будем спорить; мое возражениенелепо. Но все-таки я крепко убежден, что не только очень много сознания, нодаже и всякое сознание болезнь. Я стою на том. Оставим и это на минуту. Скажитемне вот что: отчего так бывало, что, как нарочно, в те самые, да, в те же самыеминуты, в которые я наиболее способен был сознавать все тонкости «всегопрекрасного и высокого»,{2} как говорили у нас когда-то, мне случалось уже несознавать, а делать такие неприглядные деянья, такие, которые… ну да, однимсловом, которые хоть и все, пожалуй, делают, но которые, как нарочно,приходились у меня именно тогда, когда я наиболее сознавал, что их совсем бы ненадо делать? Чем больше я сознавал о добре и о всем этом «прекрасном ивысоком», тем глубже я и опускался в мою тину и тем способнее был совершеннозавязнуть в ней. Но главная черта была в том, что все это как будто не случайново мне было, а как будто ему и следовало так быть. Как будто это было мое самоенормальное состояние, а отнюдь не болезнь и не порча, так что, наконец, у меняи охота прошла бороться с этой порчей. Кончилось тем, что я чуть не поверил (аможет, и в самом деле поверил), что это, пожалуй, и есть нормальное моесостояние. А сперва-то, вначале-то, сколько я муки вытерпел в этой борьбе! Я неверил, чтоб так бывало с другими, и потому всю жизнь таил это про себя каксекрет. Я стыдился (даже, может быть, и теперь стыжусь); до того доходил, чтоощущал какое-то тайное, ненормальное, подленькое наслажденьице возвращаться,бывало, в иную гадчайшую петербургскую ночь к себе в угол и усиленно сознавать,что вот и сегодня сделал опять гадость, что сделанного опять-таки никак неворотишь, и внутренно, тайно, грызть, грызть себя за это зубами, пилить исосать себя до того, что горечь обращалась наконец в какую-то позорную,проклятую сладость и наконец — в решительное, серьезное наслаждение! Да, внаслаждение, в наслаждение! Я стою на том. Я потому и заговорил, что мне всехочется наверно узнать: бывают ли у других такие наслаждения? Я вам объясню:наслаждение было тут именно от слишком яркого сознания своего унижения; оттого,что уж сам чувствуешь, что до последней стены дошел; что и скверно это, но чтои нельзя тому иначе быть; что уж нет тебе выхода, что уж никогда не сделаешьсядругим человеком; что если б даже и оставалось еще время и вера, чтобпеределаться во что-нибудь другое, то, наверно, сам бы не захотелпеределываться; а захотел бы, так и тут бы ничего не сделал, потому что насамом-то деле и переделываться-то, может быть, не во что. А главное и конецконцов, что все это происходит по нормальным и основным законам усиленногосознания и по инерции, прямо вытекающей из этих законов, а следственно, тут нетолько не переделаешься, да и просто ничего не поделаешь. Выходит, например,вследствие усиленного сознания: прав, что подлец, как будто это подлецуутешение, коль он уже сам ощущает, что он действительно подлец. Но довольно…Эх, нагородил-то, а что объяснил?.. Чем объясняется тут наслаждение? Но яобъяснюсь! Я-таки доведу до конца! Я и перо затем в руки взял…
Я, например, ужасно самолюбив. Я мнителен и обидчив, какгорбун или карлик, но, право, бывали со мною такие минуты, что если б случилось,что мне бы дали пощечину, то, может быть, я был бы даже и этому рад. Говорюсерьезно: наверно, я бы сумел отыскать и тут своего рода наслаждение,разумеется, наслаждение отчаяния, но в отчаянии-то и бывают самые жгучиенаслаждения, особенно когда уж очень сильно сознаешь безвыходность своегоположения. А тут при пощечине-то — да тут так и придавит сознание о том, вкакую мазь тебя растерли. Главное же, как ни раскидывай, а все-таки выходит,что всегда я первый во всем виноват выхожу и, что всего обиднее, без винывиноват и, так сказать, по законам природы. Потому, во-первых, виноват, что яумнее всех, которые меня окружают. (Я постоянно считал себя умнее всех, которыеменя окружают, и иногда, поверите ли, даже этого совестился. По крайней мере, явсю жизнь смотрел как-то в сторону и никогда не мог смотреть людям прямо вглаза). Потому, наконец, виноват, что если б и было во мне великодушие, то былобы только мне же муки больше от сознания всей его бесполезности. Я ведь,наверно, ничего бы не сумел сделать из моего великодушия: ни простить, потомучто обидчик, может, ударил меня по законам природы, а законов природы нельзяпрощать; ни забыть, потому что хоть и законы природы, а все-таки обидно.Наконец, если б даже я захотел быть вовсе невеликодушным, а напротив, пожелалбы отмстить обидчику, то я и отмстить ни в чем никому бы не мог, потому что,наверно, не решился бы что-нибудь сделать, если б даже и мог. Отчего не решилсябы? Об этом мне хочется сказать два слова особо.
Ведь у людей, умеющих за себя отомстить и вообще за себяпостоять, — как это, например, делается? Ведь их как обхватит, положим, чувствомести, так уж ничего больше во всем их существе на это время и не останется,кроме этого чувства. Такой господин так и прет прямо к цели, как взбесившийсябык, наклонив вниз рога, и только разве стена его останавливает. (Кстати: передстеной такие господа, то есть непосредственные люди и деятели, искренно пасуют.Для них стена — не отвод, как например для нас, людей думающих, а следственно,ничего не делающих; не предлог воротиться с дороги, предлог, в который наш братобыкновенно и сам не верит, но которому всегда очень рад. Нет, они пасуют совсею искренностью. Стена имеет для них что-то успокоительное,нравственно-разрешающее и окончательное, пожалуй, даже что-то мистическое… Нооб стене после). Ну-с, такого-то вот непосредственного человека я и считаюнастоящим, нормальным человеком, каким хотела его видеть сама нежная мать —природа, любезно зарождая его на земле. Я такому человеку до крайней желчизавидую. Он глуп, я в этом с вами не спорю, но, может быть, нормальный человеки должен быть глуп, почему вы знаете? Может быть, это даже очень красиво. И ятем более убежден в злом, так сказать, подозрении, что если, например, взятьантитез нормального человека, то есть человека усиленно сознающего, вышедшего,конечно, не из лона природы, а из реторты (это уже почти мистицизм, господа, ноя подозреваю и это), то этот ретортный человек до того иногда пасует передсвоим антитезом, что сам себя, со всем своим усиленным сознанием, добросовестносчитает за мышь, а не за человека. Пусть это и усиленно сознающая мышь, новсе-таки мышь, а тут человек, а следственно… и проч. И, главное, он сам, самведь считает себя за мышь; его об этом никто не просит; а это важный пункт.Взглянем же теперь на эту мышь в действии. Положим, например, она тоже обижена(а она почти всегда бывает обижена) и тоже желает отомстить. Злости-то в ней,может, еще и больше накопится, чем в l'homme de la nature et de la vèrité.{3}Гадкое, низкое желаньице воздать обидчику тем же злом, может, еще и гажескребется в ней, чем в l'homme de la nature et de la vèrité,потому что l'homme de la nature et de la vèrité, по своейврожденной глупости, считает свое мщенье просто-запросто справедливостью; амышь, вследствие усиленного сознания, отрицает тут справедливость. Доходитнаконец до самого дела, до самого акта отмщения. Несчастная мышь кроме однойпервоначальной гадости успела уже нагородить кругом себя, в виде вопросов исомнений, столько других гадостей; к одному вопросу подвела стольконеразрешенных вопросов, что поневоле кругом нее набирается какая-то роковаябурда, какая-то вонючая грязь, состоящая из ее сомнений, волнений и, наконец,из плевков, сыплющихся на нее от непосредственных деятелей, предстоящихторжественно кругом в виде судей и диктаторов и хохочущих над нею во всюздоровую глотку. Разумеется, ей остается махнуть на все своей лапкой и сулыбкой напускного презренья, которому и сама она не верит, постыднопроскользнуть в свою щелочку. Там, в своем мерзком, вонючем подполье, нашаобиженная, прибитая и осмеянная мышь немедленно погружается в холодную,ядовитую и, главное, вековечную злость. Сорок лет сряду будет припоминать допоследних, самых постыдных подробностей свою обиду и при этом каждый разприбавлять от себя подробности еще постыднейшие, злобно поддразнивая ираздражая себя собственной фантазией. Сама будет стыдиться своей фантазии, новсе-таки все припомнит, все переберет, навыдумает на себя небывальщины, подпредлогом, что она тоже могла случиться, и ничего не простит. Пожалуй, и мститьначнет, но как-нибудь урывками, мелочами, из-за печки, инкогнито, не веря нисвоему праву мстить, ни успеху своего мщения и зная наперед, что от всех своихпопыток отомстить сама выстрадает во сто раз больше того, кому мстит, а тот,пожалуй, и не почешется. На смертном одре опять-таки все припомнит, снакопившимися за все время процентами и… Но именно вот в этом холодном,омерзительном полуотчаянии, полувере, в этом сознательном погребении самогосебя заживо с горя, в подполье на сорок лет, в этой усиленно созданной ивсе-таки отчасти сомнительной безвыходности своего положения, во всем этом яденеудовлетворенных желаний, вошедших внутрь, во всей этой лихорадке колебаний,принятых навеки решений и через минуту опять наступающих раскаяний — изаключается сок того странного наслаждения, о котором я говорил. Оно до тоготонкое, до того иногда не поддающееся сознанью, что чуть-чуть ограниченные людиили даже просто люди с крепкими нервами не поймут в нем ни единой черты.«Может, еще и те не поймут, — прибавите вы от себя, осклабляясь, — которыеникогда не получали пощечин», — и таким образом вежливо намекнете мне, что я вмою жизнь, может быть, тоже испытал пощечину, а потому и говорю как знаток. Бьюсьоб заклад, что вы это думаете. Но успокойтесь, господа, я не получал пощечин,хотя мне совершенно все равно, как бы вы об этом ни думали. Я, может быть, ещесам-то жалею, что в мою жизнь мало роздал пощечин. Но довольно, ни слова большеоб этой чрезвычайно для вас интересной теме.