Одесский пароход - Михаил Жванецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я тот же стервятник. Не такой дальнозоркий, но быстренький, бысенький, бысенький. Пока он голову повернет, я бысенько, бысенько, бысенько! Большой орел – он тупой. Мы с одним сидели под Кисловодском в горах. Я туда поездом, он своим ходом. Он мне говорит: «Крис, поверишь, не могу из рук. Не могу, если кем угодно называют: и цып-цып, и кис-кис. Сижу на камне, жрать нечего, но сам себя уважаю…» Ну и что, что уважаешь. Скоро уважать некого будет. А дети твои где попало шатаются. Я их уже и в зоопарках встречал, и в цирках, и как миленькие пьют из ведра.
«Что, – говорит, – могу сделать. Дети – другое поколение, а я так воспитан». Ну что это? Что?! Что ты видишь там вдали, орел? Надень очки, посмотри, что у тебя под носом. Сам себя только и уважаешь. Сунешься в город – там тебе пьёрья-то повыдергивают. И из рук будешь, и хвостом махать, и перед кем попало лежать, закрыв глаза. Дадут тебе на грудь табличку: «Орел горный». Не гордый, а горный. Размах крыльев полтора метра. В неволе размножается. Ест орехи, апельсины, мясо, если достанет. Если не достанет, сидит спокойно.
Что такое гордость, самолюбие? Я этих слов не понимаю. Это греческие слова. Я тоже гордый. Но не везде. Я в семье гордый. Вот там, в щели. И жену регулярно щипаю, если в стране что не так. Если кто-нибудь меня оскорбит. Не дай бог! Возвращусь, все у жены выщипаю! Это что, не горрдость?! И сила воли есть. Уж что ни говорят, как ни стараются не замечать, морщатся, увидев меня, – сижу!.. Зато с пустым желудком не ухожу, и домой что-нибудь. Ну да ладно. Сами знаете. Отойди все! Дай орлу поклевать! Не наступи на орла, сволочи!
Кто-то ползучий
Ну почему нас все называют «ползучие, вьющиеся, пресмыкающиеся, обвивающие»? У нас есть своя область. Нижняя. Но и у нижних есть свой верх, свой стиль, свой высший и нижний слой. Мы – пресмыкающиеся, и, чтоб подняться высоко вверх, нам надо обвить кого-то. Того, кто растет. И на самом верху некто Орел вдруг с удивлением видит не одного, а двоих: лицо того, кто рос, и мордочку того, кто обвился. «Вас уже двое», – скажет он. «Нас уже трое», – скажем мы.
Как утверждают некоторые, кратчайший путь между двумя точками – прямая линия. На бумаге было такое в древние времена. Сейчас по прямой не доберешься. А если доберешься – не достучишься, если достучишься – не добьешься, если не добьешься – выгонят. И я передвигаюсь вот так, по спирали вверх. Из нижней точки перейдя в точку рядом, оттуда – обратно, но уже чуть выше, оттуда снова вправо, затем чуть выше и через два года возвращаюсь в исходное место, но настолько выше, что все не могут понять, где ж это я так вырос.
Шипя. Путь наверх извилист и тернист, только гибкие натуры с твердым характером или твердые натуры с гибким характером, пресмыкаясь, достигают вершин, где сидят орлы. Рожденный ползать летать не может, но достигает высочайших вершин. Природа нас снабдила тихим голосом и сильным ядом. Ничего! Голос можно усилить, и наше шипение перекроет рычанье львов. А яд неопасен другим ползучим, он поражает только летающих. В больших дозах он с ним несовместим, в малых он ему полезен.
Крупнолетающий с небольшой дозой ползучести и есть идеал неживой природы. Небольшая доза нашего яда отбивает чувствительность и делает пациента светлым, чистым, спокойным и невменяемым. Радостно беседовать с ним. Его ничто не трогает, и он образует поле спокойствия и тиш-ш-шины. Конечно, мы ничего нового не открываем, но любим власть и на слабые существишки действуем гипнотически. Он прыгает, прыгает, припрыгал по своим жалким делам: «Скажите, пожалуйста, нельзя ли получить причитающиеся мне?..» Я только смотрю на него, и он столбенеет. Он понимает, что оторвал от такого важного дела, где вся его жизнь – буква в Библиотеке конгресса. И только пятна пота и слез на том месте, где было вполне живое существо.
Люблю я себя! За все! За упорство, за гибкость, за опровержение всех законов Евклида, Лобачевского, которые до сих пор утверждают, что добираться до цели надо по прямой. Оба, кстати, умерли в бедности. А из нашей кожи делают кошельки даже после смерти. Единственная святая заповедь, данная нам свыше: «Ползучие и пресмыкающиеся, держитесь близ летающих, не собирайтесь вместе, ибо, собравшись вместе, вы передушите друг друга, и будет эта организация называться террариум, либо НИИ, либо Москонцерт, что значения не имеет. Держитесь поодиночке, только так вы можете произвести впечатление, и все вас будут бояться. А гибкость поможет вам забраться туда и выбраться оттуда, откуда не выбирается нога человека».
Кто-то долгоживущий
Поет нежно, тоненько, приблизительно вот это.
Я чере-чере-черепашка, я маленькая черепашка Нинон. Я очень медленно ползу, я триста, триста лет живу. Я, извините, молода, а кто мне скажет те года, когда вы женщину сочтете пожилой.
(Аккомпанирует себе на рояле.)
Я ползу уже восемьдесят три года. Мне еще двести семнадцать лет пути. Торопиться мне некуда. Когда говорят: все там будем, я думаю: а может быть, я уже там. Когда говорят, там хорошо, где нас нет, я думаю: а может быть, я уже там… Я чере-чере-черепашка, я медленная черепашка, я удивительно ползу, я изумительно живу. Та-та-ра-рим-рам-ти-ра-рай-рам. Но не в этом дело…
Меня спрашивают: как вы живете? Когда видят кого-то интеллигентного, тихого, вежливого, думают: Господи, как же он живет, где он лечится, как питается. Я думаю, у каждого для этого что-то есть: книги, музыка, друзья.
Я ко всем добра и сострадаю. Но я не могу ко всем одинаково. Общий язык у меня только с двумя. Та-ра-ра-ти-рам-ти-ра-рай-рам… Для того чтобы нам найти общий язык, нужно много знать: историю, философию, Гайдна, живопись. Не художников, извините, а знать живопись. Понимать, что происходит. Не просто понимать, а так, когда уже все прощаешь, чувствуешь боль, конечно, когда видишь невежество и понимаешь его, видишь барство малооплачиваемого человека и понимаешь, откуда он и оно.
Вот сколько пунктов. На каждый я нашла бы собеседника, на все – только двоих… Одна здесь, но занята. Вечно. Такая бедненькая черепашка. Та-ра-рам-ти… Нам с ней собраться три года нужно. Она вечно куда-то спешит, хотя, придя туда, понимает, что можно было и не приходить. Тогда она спешит в другое место. Сидя спешит и стоя спешит. Встать спешит, кормить мужа спешит, кормить сына спешит, жену сына кормить спешит, и дочь сына, и мужа дочери сына.
А другая еще дальше, и мы переписываемся. Можно и не писать. Я всегда знаю, о чем она думает. Мы это делаем одинаково, можно часто и не писать. Та-ра-рам-ти-рам-та-ра-рай-рам… Я, конечно, нигде особенно не была. Не была за границей. Особенно не была в Париже. Все не выползу. Я очень медленная и не могу просить. А сейчас со всех сторон: «Убедительно прошу», «Прошу не отказать». Представляю, сколько хохота вызвало бы заявление: «Требую оказать содействие». Просить не могу и некоторым образом исключена из деятельной жизни. Та-ри-рам-ти-рам-та-ра-рай-рам…
Карл сказал, что я страстная… Хотя я думаю, это комплимент. Мы сходились лет двадцать и расходились лет шесть… Разошлись, а я его все вижу и вижу… Черепашьи дела. На рояле играть люблю. Что-нибудь небыстрое. «Анданте кантабиле» Моцарта. Но во всем этом есть маленький минус. Публика на следующий концерт жаждет смешного. Уже все! Уже что попало, только смеши. А я все еще возле рояля. Они злятся, а мне смешно… Та-ри-рам-ти-рам-та-ра-рай-рам… Смеюсь я часто, но беззвучно. Если вслед что-нибудь кричат. Ну… не так уж и вслед: любой может меня догнать… Кричат чепуху конечно. Облагают мой внешний вид. Ой. (Беззвучно смеется.) Он не соответствует их понятиям о внешнем виде. Я их понимаю и смеюсь. А от грубого слова сразу ухожу. Поворачиваюсь, простите, и удаляюсь. Потому что отвечать визгливо… Пытаться убедить кого-то в трамвае… Когда он разозлен не твоими очками, а просто срывает что-то на тебе… Та-ра-рам-ти-рам-та-рай-рам… Панцирь у меня крепкий, но уши не спрячешь. И я ухожу. Они в дом – я в квартиру. Они в квартиру – я в шкаф. Они в шкаф – я в панцирь. Они в панцирь – я в мысли…