Минута молчания - Зигфрид Ленц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему он неожиданно ушел, без спасибо, без прощания, я не знал, но он устремился к двум мужчинам в белых халатах, появившимся в двери. Они направились, занятые своим разговором, к простенькому павильону, он прошмыгнул вслед за ними, наверняка намереваясь получить от них подтверждение своим надеждам. Врач, которого ждал я, так все и не шел. Но я умел ждать.
По мере того как таяла моя пачка сигарет, я думал о Стелле, для меня было очевидно, что в школе нам придется подождать ее, для первого урока ей уже нашли замену, англичанина, который, по-видимому, должен был проходить практику в нашей гимназии. Уже одно только его имя вызывало в классе смешливый интерес, этого учителя со стороны звали Гарольд Фицгиббон, особым изяществом он не отличался, не было в нем той живучей английской сухопарости, которой мы привыкли восхищаться в телевизионных фильмах; мистер Фицгиббон был кругленьким, на коротких кряжистых ножках, и его краснощекое лицо вызывало доверие. То, что он поздоровался с нами по-английски, всех нас, пожалуй, порадовало, и в душе я был благодарен ему, что он с самого начала упомянул о печальной судьбе фрау Петерсен — «her sad misfortune»[31]— и пожелал ей скорейшего выздоровления. Ознакомившись с заданиями, которые давала нам Стелла на последних уроках, он нашел одобрительные слова для Скотного двора Оруэлла, от него мы узнали, что сначала ни один издатель не соглашался издавать эту книгу, но потом она вышла в издательстве Warburg и имела грандиозный успех. Мистер Фицгиббон искренне благодарил тебя за твой выбор; мне казалось, он поздравил нас с такой учительницей, как ты.
Я удивился, когда он захотел услышать от нас, что мы знаем об Англии. Стелла обращала наше внимание на то, что для немцев особенно характерно желание знать, что думают другие об их стране, тогда как от англичанина еще придется подождать вопроса: «How do you like my country?»[32]Чужой учитель, однако, сразу задал этот вопрос — как он расценил степень наших познаний, мы так и не узнали; но то, что узнал он, определенно заставило его задуматься. Я хорошо помню его удивление, его сдержанную улыбку, его одобрение. Что вы знаете об Англии? Старинное королевство, «Манчестер Юнайтед», лорд Нельсон и его победа в Трафальгарской битве, матерь демократии, страсть к спортивным соревнованиям, виги и тори, парики «аллонжи» у английских судей, скверы, старательно перечислял Петер Паустиан, английские парки — он бывал со своими родителями на острове, — безупречное благородное поведение и бывшие английские колонии. Георг Бизанц, казалось, выслушал все это абсолютно бесстрастно, явно не готовый принять участие в этой игре ответов на вопросы, но неожиданно вдруг сказал со свойственной ему решимостью в голосе: «Шекспир», и мы все повернули к нему головы. Мистер Фицгиббон застыл на одном месте в проходе между партами, он посмотрел на Георга и сказал: «И в самом деле, Шекспир — самый великий, кого мы имеем, возможно, самый великий во всем мире».
На перемене мы говорили только о нем, о его появлении у нас, его произношении, пародировать английский акцент в немецкой речи не составляло труда, сразу несколько учеников попробовали себя в этом искусстве, и было немало тех, кто хотел видеть его своим учителем на ближайших уроках. О том, что ты никогда уже не вернешься в наш класс, пожалуй, никто не думал.
Георг Бизанц с его тугим кошельком, полученным, без сомнения, от его бабушки, мог себе позволить то, чего не могли мы; в то воскресенье он сидел в одиночестве за одним из деревянных столов перед ларьком, заказав себе фрикадельки и фруктовый сок, и когда увидел меня, он помахал мне, приглашая закусить с ним налегке, как он это назвал, но не только ради этого, он хотел мне кое-что сообщить. Он побывал в больнице, и после обычного короткого визита к своей бабушке он решил еще заглянуть к фрау Петерсен, но увидел на двери ее палаты табличку: «Посещение разрешается только после предварительного визита в кабинет 102». Георг проигнорировал запрет, он просто открыл дверь в палату Стеллы и застыл на пороге. «Она была мертва, Кристиан, лежала с открытым ртом и закрытыми глазами, сомнений нет: она умерла».
Я не стал слушать его дальше и поспешил в больницу, часть пути я проделал автостопом на машине, потом бежал и бежал, и никто не смог задержать меня, даже привратник, который вылез из своей стеклянной будки и побежал за мной, и больничная сестра тоже нет, она сделала мне знак, пытаясь остановить меня. Я знал номер палаты Стеллы, даже в такой момент память не подвела меня; я без стука рванул дверь. Кровать была пуста, матрац, постельные принадлежности и подушка лежали на полу, на прикроватной тумбочке стояла пустая ваза. Перед голой кроватью все еще стоял стул для посетителей, казалось, ждал меня. Я сел на него и заплакал, я не сознавал, что плачу, по крайней мере, не понял этого вначале, пока слезы не закапали мне на руки, а лицо не начало гореть. Я не заметил, как вошла больничная сестра, по-видимому, она уже некоторое время стояла позади меня, прежде чем положила мне руку на плечо — эта рука на моем плече, — она ни в чем не упрекнула меня, ни о чем не спросила, она не хотела ничего знать, она дала мне выплакаться, из сострадания ко мне и из опыта, который подсказывал ей, что в такие минуты ничего нельзя поделать; то, что она сказала потом, она произнесла тихим голосом, с большим тактом: «Наша пациентка умерла, ее уже отвезли вниз». Но так как я молчал, она добавила: «Кто знает, отчего она была избавлена, у нее было очень тяжелое ранение головы. Ее ведь бросило на каменный мол». Сделав утешительный жест, она оставила меня одного.
Пустая ваза перед глазами напомнила мне про отца Стеллы, я так и видел его в маленьком саду перед подсолнухами, я решил сообщить ему эту печальную весть сам, одновременно я чувствовал потребность быть там, где жила Стелла.
Он уже все знал и не был слишком удивлен, увидев меня перед собой. «Заходи», — пробормотал он, продолжая переодеваться, его не смущало, что я видел это, — как и мой отец, если я заставал его за одеванием или переодеванием. Моя рука ощутила его слабое рукопожатие, он указал при этом на бутылку рома, как бы спрашивая, не хочу ли я отведать его. Натянув на себя брюки от своего темного костюма — узкие, старомодные брюки дудочкой, — он поднял пиджак и подержал его на свет, отряхнул и потеребил руками, прежде чем облачиться в него. Может, я, конечно, ослышался, но когда он наконец что-то произнес, я понял это как «моя белочка» — очевидно, он называл Стеллу белочкой, когда они бывали одни. На какое-то время он исчез в комнате Стеллы, открыл там ставни, полистал школьные тетради, вернувшись, он протянул мне письмо, на конверте я увидел почерк Стеллы. Он извинился, что только сейчас передает мне ее письмо, его дочь — старый бортрадист назвал ее сейчас «моя дочь» — отправила его еще с дороги, она просила его передать это письмо лично, по возможности. Потом он еще раз извинился, ему надо в больницу, его просили прийти туда.
Не в его присутствии, не в саду и не на улице читал я твое письмо, я хорошо осознавал, что это твое последнее письмо, поэтому мне надо прочесть его у себя дома, в моей комнате. Но в конверте прощупывалась открытка, это оказался фотомонтаж, приглашение на посещение морского музея, на фото был изображен дельфин, игриво взметнувшийся в воздух и, вероятно, заранее прицелившийся на набегавшую волну. На обороте открытки стояла одна-единственная фраза: «Love, Christian, is a warm bearing wave»[33]и подпись Стелла. Следуя логике, привитой мне английской грамматикой, я поставил открытку рядом с нашим фото и невольно почувствовал боль при мысли, что я что-то упустил или меня лишили того, чего я желал на свете больше всего.