Минута молчания - Зигфрид Ленц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пока она писала, она спросила: «Родственник?», и я сказал: «Моя учительница», похоже, это ее удивило, она повернулась ко мне, внимательно оглядела меня, не будучи готовой к такому ответу.
Это была не моя идея навестить Стеллу в больнице. Георг Бизанц предложил это в конце уроков, он знал часы посещений в больнице, бывал там уже много раз, навещая свою бабушку, которая, как он сказал, во второй раз училась ходить и все ждала, что у нее снова вырастут волосы.
Мы отправились туда вчетвером, и когда старушка-сестра узнала, что мы хотим навестить нашу учительницу, она приветливо поздоровалась с нами и назвала нам этаж и номер палаты, а Георгу она сказала: «Ну, ты тут все знаешь». Стелла лежала в отдельной палате, мы тихонько вошли, медленно приблизились к ее кровати, меня они пропустили вперед, если бы кто наблюдал со стороны, то подумал бы, что они пытаются спрятаться за моей спиной. При нашем появлении Стелла повернула голову, сначала ты, похоже, не узнала нас — ни радости, ни удивления на лице, все та же беспомощность, она в упор смотрела на нас, смотрела не мигая; только когда я подошел совсем близко и взял ее руку, лежавшую поверх одеяла, она подняла глаза и с удивлением посмотрела на меня, и мне опять показалось, что она прошептала мое имя. Георг Бизанц первым пришел в себя, он испытывал потребность сказать что-нибудь, и, обращаясь к Стелле, он произнес: «Дорогая фрау Петерсен, — и снова замолчал — так, словно взял первую полосу препятствий, — помолчав немного, он продолжил: — Мы узнали о вашем несчастье, дорогая фрау Петерсен, и мы пришли, чтобы пожелать вам всего хорошего. И поскольку мы знаем, что вы любите засахаренные фрукты, мы вам кое-что принесли из ваших любимых лакомств — он и в самом деле сказал „лакомств“, — принесли их вместо цветов. Мы сложились все вместе». Стелла не реагировала на его слова, не было даже ее такой знакомой нам снисходительной улыбки. Маленький Ханс Ханзен, который и зимой ходил в коротких штанишках и носил цветные полосатые гольфы, тоже решил что-нибудь сказать, на полном серьезе он предложил ей свои услуги, готовый во всем помочь, и если ей понадобится его помощь, пусть только скажет, что он может для нее сделать, «только одно ваше слово, фрау Петерсен, и все будет в лучшем виде». Но и на это предложение Стелла никак не отреагировала, она лежала с отсутствующим взглядом, обращенным в себя, я чувствовал, что и я не смогу до нее достучаться, ничего не выйдет, по крайней мере, до тех пор, пока мои одноклассники находятся тут, рядом со мной. Все сильнее, все настойчивее становилось желание остаться с ней наедине.
Я даже не знаю, как Георгу Бизанцу пришла в голову идея спеть для Стеллы ее любимую песню, которой мы научились от нее, The Miller of the Dee.[29]
Георг тут же затянул ее, и мы все подхватили мелодию, неожиданно для нас, мы словно оказались в классе, а Стелла стояла перед нами, весело дирижируя нашим хором, с улыбкой поощряя нас на певческом поприще; мы пели громко и, вероятно, очень увлеченно. Это была единственная песня, которую мы знали на английском языке, она всего только несколько раз пропела нам ее. Пер Фабрицус был в таком восторге от ее голоса, что намеревался попросить ее спеть нам и другие песни, и шлягеры в том числе, он думал при этом прежде всего о I’ve got you under my skin.[30]Пока мы пели, мы смотрели на нее, ждали, пытались уловить хотя бы эхо нашего пения, но ее лицо по-прежнему ничего не выражало, и я уже готов был смириться с ее невосприимчивостью, как вдруг произошло нечто, что сделало меня счастливым: на твоем лице показались слезы. Стелла не шевелила губами, не подняла руку, на ее лице неожиданно показались слезы. Это случилось, когда мы запели о самодовольстве мельника, который никому не завидовал и, как он считал, ему тоже никто не завидовал. Привлеченный, по-видимому, нашим громким пением, в палату вошел молодой врач, который принимал нас в приемном покое, он слегка одобрительно кивнул и нагнулся над Стеллой, приложил ей два пальца к шее и потом сказал нам: «Я хотел бы попросить молодых людей обеспечить пациентке полный покой, ей это сейчас необходимо». Он ничего больше не сказал, как, возможно, кое-кто из нас надеялся на то. Мы отошли от кровати и, стоя в открытых дверях, стали свидетелями того, как Георг Бизанц поприветствовал свою бабушку и перемолвился с ней несколькими словами, ласково, ободряюще, так, как обычно разговаривают со старыми людьми.
Я расстался с одноклассниками, но не пошел домой, сделав круг, я вернулся в больницу и сел на одну из скамеек, установленных здесь на пожертвования бывших пациентов, на каждой скамейке было увековечено на табличке имя спонсора. Я сел на скамейку от Рупрехта Вильдганса и ждал, ждал молодого врача, хотел узнать от него про Стеллу все самое важное. Время посещений заканчивалось, и было поучительно наблюдать за людьми, выходившими через вращающуюся дверь и все еще находившимися под впечатлением свидания со своими близкими. Я невольно представлял себе, что они увидели, что узнали, вот эта старая женщина с суровыми чертами лица, закрытого для посторонних, или эта молодая элегантная женщина с нарядной маленькой девочкой, которую она держала за руку, а та, едва оказавшись на улице, начала скакать и прыгать, вот этот торопливо бежавший юноша, спешивший к парковке, многочисленная, очевидно турецкая, семья — я думаю, там собралось сразу три поколения, — нагруженная корзинками и пакетами, сквозь дверь прошел еще морской офицер на негнущихся ногах. Врач, которого я ждал, так и не появился. Я привык ждать. У окна палаты Стеллы никакого движения не было. Я принялся думать о свадьбе, на которой впервые был в качестве гостя, тетя Труде, младшая сестра матери, выходила замуж за владельца ларька, где он торговал бутербродами, сосисками и прохладительными напитками, мой отец, на которого наседали жених с невестой, произнес речь, и то, что ему пришло в голову, вылилось в признание, которое следовало рассматривать как совет: «Если двое хотят жить вместе, они с самого начала должны договориться о том, кто убирается в квартире, а кто готовит еду». Представить себе, что такое могло бы относиться ко мне и Стелле, мне никак не удавалось.
Две сестры в белых халатах появились на пороге, а вслед за ними пожилой мужчина, выйдя из больницы, он тут же набил трубку и раскурил ее, судорожно, торопливо, как наркоман, он пыхал ею, потом оглянулся и направился ко мне. Движением руки он испросил позволения сесть, вполголоса прочитал имя Рупрехта Вильдганса, пожал плечами, словно хотел сказать: «А почему бы и нет?», и потом сел рядом со мной. Он протянул мне трубку: «Там, в стенах больницы, курить запрещается». — «Я знаю, — сказал я, — знаю». В том, как он смотрел на меня, было что-то вызывающее, он будто спрашивал себя, гожусь ли я для беседы на скамейке, от меня не ускользнуло также, что его что-то угнетало, от чего он хотел избавиться. Не задавая вопросов и не ища подходов, он без обиняков сказал: «Нет никакой уверенности в том, что мой сын выкарабкается, нет гарантий, так и его врач считает». — «Он болен?» — «Болен? — повторил он, и то, как он произнес это, звучало несколько пренебрежительно. — Пожалуй, можно сказать, что он болен, но я назвал бы это болен на голову». Он затянулся, крякнул от горечи, от отчаяния, и, имея в виду свое несчастье, заставившее его заговорить, сказал: «Он наложил на себя руки». Я не сразу понял, что он хотел этим сказать, но после короткого раздумья он просветил меня: «Мы никогда не поймем, почему он это сделал, он стрелял себе в грудь, хотел попасть в сердце, но немножко промахнулся». Пожилой мужчина покачал головой, как бы отгоняя от себя те мысли, что пришли ему сейчас в голову, он закусил губу, колеблясь, стоит ли продолжать, но снова заговорил, его несчастье, по-видимому, понуждало его к этому. Он никак не мог взять в толк, что кто-то попытается в наши дни лишить себя жизни только из-за того, что не сдал экзамен, одаренный, всеми обожаемый юноша, который знал, по крайней мере должен был знать, сколько было вложено в его будущее. «Двести лет назад, да, но сегодня?» Чтобы как-то отвлечься от своей беды, он повернулся ко мне, посчитав себя вправе — обоснованное с его точки зрения право — расспросить меня, он хотел знать, что привело меня сюда: «А ты? У тебя там кто-нибудь из родственников?» Я сказал: «Моя учительница, — и добавил еще: — Мои одноклассники и я, мы навещали нашу учительницу, она попала в катастрофу». — «Автомобильную?» — «В порту, — сказал я, — во время шторма, ее бросило на мол». Он задумался, возможно, пытался представить, как это все происходило, потом сказал: «Наши учителя, да, — и потом еще: — Вы ее, вероятно, боготворите?» — «Даже больше», — сказал я, после чего он в раздумье посмотрел на меня, но был моим ответом доволен.