Фамильный узел - Доменико Старноне
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ты?
— Я могу подождать.
— Нет, ты не будешь меня ждать. У тебя есть работа, друзья, ты бросишь меня.
— Я уже сказала: я подожду.
Но она была недовольна, ее жизнь постепенно становилась все более независимой, и там оставалось все меньше места для меня. Дети тоже были недовольны, недовольна была и Ванда: чем больше времени я уделял детям, пунктуально выполняя все наши с ней договоренности, тем больше новых требований она выдвигала. Например, я решил, что буду видеться с Сандро и Анной только в их доме в Неаполе, во-первых, потому, что там была их школа, там жили их друзья, во-вторых, потому, что не хотел и в дальнейшем осложнять жизнь Лидии, а в-третьих, потому, что таково было желание Ванды. Она не знала, как должна держаться со мной: как обиженная женщина или как гостеприимная хозяйка. Если я чем-то вызывал ее раздражение, она отвечала грубостью, вынуждая меня уйти. Если же я выказывал покорность, позволяла остаться; когда я садился работать, говорила детям, чтобы не мешали; и с какого-то момента, накрывая на стол к обеду и к ужину, начала ставить для меня тарелку и класть прибор.
Вскоре встречаться с Сандро и Анной у Ванды мне стало удобнее, чем отвозить их в Рим — в том числе и потому, что так оставалось больше времени для работы. Однажды, когда Лидия на неделю уехала по делам, я уступил настойчивым просьбам Сандро и Анны и приехал к ним в Неаполь. И в итоге остался у них не на одну ночь, а на всю неделю. В один из вечеров у нас с Вандой случился долгий разговор о том, как мы познакомились двадцать лет назад. Мы улеглись на нашу старую супружескую постель, правда, на некотором расстоянии друг от друга, и, разговаривая о прежних временах, не заметили, как заснули. Когда я снова увиделся с Лидией, то рассказал ей об этом. В тот период меня настораживало, что она так увлечена работой, что вокруг нее царит мир и спокойствие, что она так безропотно мирится с трудной ситуацией, в которой оказалась из-за меня. Она всегда была приветлива, не ворчала, когда мои дети или жена — мы с Вандой официально так и не расстались, хотя в те годы в Италии уже был разрешен развод, — нарушали покой нашей личной жизни своими бесконечно долгими телефонными звонками. Лидия не предъявляла претензий, не делала замечаний и напрягалась, только когда я в очередной раз начинал жаловаться на ее бесконечные деловые поездки. Это вызывало у меня подозрения, что она больше не дорожит мной, не дорожит нашими отношениями. Рассказывая ей о том вечере у Ванды, я надеялся, что она рассердится, начнет кричать, заплачет. Но она ничего не сказала, только сильно побледнела. А затем, без споров и объяснений, уехала из дома, который мы снимали, и вернулась в свою однокомнатную квартиру. На мои упреки и мольбы она отвечала только: мне нужно мое личное пространство, так же как оно нужно тебе.
Какое-то время я жил один, но мне было грустно. И я уехал в Неаполь, к детям, к жене, сначала на неделю, потом на две, потом на три. Но я не мог без Лидии. Долгие месяцы я названивал ей как одержимый, стараясь, однако, чтобы дети и Ванда не застали меня за этим. Лидия сразу брала трубку, ласково говорила со мной, но, когда я говорил, что мне необходимо ее видеть, обрывала разговор, не попрощавшись. Она прекратила всякие контакты со мной, лишь когда я, измученный тоской по ней, но боясь разрушить только что восстановившиеся отношения с Вандой и детьми, предложил ей встречаться тайно, без взаимных обязательств, не стесняя свободы друг друга, просто ради удовольствия иногда быть вместе. Это было тяжелое время. Чтобы заглушить боль, я с головой окунулся в работу над популярной телепередачей и вскоре стал зарабатывать столько, что смог перевезти семью в Рим.
Не могу с точностью сказать, когда я начал бояться Ванду. Впрочем, я никогда не говорил себе об этом прямо — «я боюсь Ванду», и сейчас я впервые пытаюсь придать этому чувству грамматическую и синтаксическую форму. Но это трудно. Даже глагол, который я использовал, — «бояться» — кажется мне неподходящим. Я выбрал его за удобство, но спектр его значений недостаточно широк, и многое остается за рамками. Как бы то ни было, но, говоря упрощенно, дело обстоит так: с 1980 года и по сей день я живу с женщиной, которая, при своем маленьком росте и чрезмерной худобе (а в последнее время еще и с хрупкими костями), умеет затыкать мне рот, отнимать силы и превращать в труса.
Думаю, все произошло постепенно. Ванда приняла меня обратно, но без кроткой радости, свойственной первым двенадцати годам нашего брака, а с болью и надрывом, причем это сопровождалось безудержным самовосхвалением. Она постоянно говорила о работе, которую проделала над собой, о том, как она преодолела все возможные табу, о своей решимости стать женщиной в полном смысле этого слова. Так начался долгий период, когда мне казалось, что ей не удается восстановить душевное равновесие. Она была истощена, руки и глаза были в постоянном движении, она много курила. Она не хотела, чтобы мы вернулись к тем отношениям, которые были у нас до катастрофы, не хотела стать такой, как раньше. И заставляла меня ежедневно выслушивать лекцию о том, какая она молодая, красивая, элегантная, свободная — в общем, во всех отношениях превосходит девчонку, ради которой я ее бросил.
Я был растерян. Наверно, пытался объяснить ей, что мне будет достаточно внимания и заботы, какими она окружала меня в прошлом, и ей не нужно вкладывать столько усилий во все, что она делает. Но вскоре я заметил, что при малейшем проявлении недовольства с моей стороны она застывает от напряжения. Я предположил тогда, что она, упоенная своей победой, забыла о пережитом, — и она действительно забыла, но иначе, чем я думал. Она не попрекала меня тем, что я ей сделал, не напоминала об унижениях и оскорблениях. Но боль, пережитая в те годы, не хотела покидать ее, а лишь искала другие средства выражения. Ванда продолжала страдать, и ее страдание превратилось в непримиримость. Она страдала и раздражалась, страдала и становилась враждебной, страдала и переходила на презрительный тон, страдала и становилась непреклонной. Каждый день нашей новой жизни становился для нее решающим испытанием, в ходе которого она должна была показать мне: я уже не та безответная домохозяйка, какой была раньше, не хочешь делать то, что я говорю, — пошел вон.
Я обнаружил, что недомогание Ванды угнетает меня. Если в свое время ее боль отозвалась во мне не сразу, то теперь, когда с ней случилось новое несчастье, я в полной мере ощутил его тяжесть. Исполненный чувства вины, я сумел постепенно взять под контроль это недомогание. Каждый день я осыпал ее комплиментами, терпеливо выслушивал ее бесконечные рассуждения о том, какая она умная, какие у нее радикальные политические взгляды, какая она страстная в постели, как она уверена в себе. Этот метод дал хорошие результаты. Она перестала швыряться цитатами, забыла о радикализме, о сексе и снова начала хоть как-то ухаживать за собой. Но по-прежнему мрачнела, стоило мне выразить малейшее несогласие с ней. В таких случаях ей казалось, что я недоволен, а этой мысли она не могла перенести: сразу бледнела, трясущимися руками закуривала сигарету, почти непрерывно делая короткие затяжки, и начинала отчаянно, иногда вопреки здравому смыслу, отстаивать свои позиции. И успокаивалась, только когда я соглашался с ней. После этого у нее резко менялось настроение: она становилась неестественно веселой и услужливой. Вскоре я понял, что если в прежние годы она легко соглашалась с тем, что я говорил, и это единодушие успокаивало ее, то теперь она успокаивалась, только если я соглашался с ней. А если не соглашался, она, видимо, считала это симптомом надвигающегося кризиса в наших отношениях, пугалась, собственный испуг приводил ее в бешенство, и ей уже хотелось самой все разрушить. Я приучился не высказывать собственное мнение, когда она излагала свои взгляды, и не делиться с ней моими, всегда быть добродушным и сговорчивым.