Жилец - Михаил Холмогоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так что, как видите, не одним унынием я здесь живу.
Но хоть бы на полчаса попасть на Тверскую!
Прощайте, моя строгая судия.
Несмотря ни на что, всегда Ваш
* * *
4 сентября 21 г.
Дорогой Жорж!
Вы бы простили меня за трехмесячное мое молчание, если б хоть на сутки смогли попасть в Москву и увидеть, как они до краев забиты делами. Как важными, так и, на взгляд свободного мыслителя, совершенно пустяковыми. Но что делать, я не только свободный мыслитель, я современная женщина, а это в наших условиях неимоверно тяжкий, для бывшей барыни почти непереносимый быт. Революция, как оказалось, совершенно раскрепостила нас от былых развлечений, от страданий в духе тургеневской девушки и приставила неумелых Лизочек Калитиных к корыту со стиральной доской, утюгу, кастрюлям и сковородкам. Мама совершенно надорвалась, она страдает мигренями почти ежедневными, и нам с Леночкой приходится ухаживать за ней, что страшно испортило характеры всем троим. Мама стала капризна, а мы раздражительны. И особенно, к величайшему стыду, я. Но этому есть объективные причины, что, правда, никак меня не утешает и тем более – не извиняет.
Как Вам, наверное, известно из газет, весной у нас был установлен нэп. Не знаю, как это сказывается в Вашем Овидиополе, здесь это установление приняло формы весьма экзотичные. К лету Кузнецкий мост обрел совершенно дореволюционный вид: повсюду вывески частных магазинов, откуда-то вновь, как воскресли, возникли лихачи (мы-то думали, что всех лошадей съели при военном коммунизме, ан нет, кое-что осталось), богатая публика вечерами демонстрирует наряды… Но все это, увы, не про нас, более того, с особой резкостью указывает на наше новое нищенское положение.
Но вот что странно, что удивляет в самой себе. Смотрю на новую, советскую буржуазию – и ни на грош не завидую. Я вижу, что мы потеряли; как и Вы, я от рождения имела права на то, что подобрали с нашего возу эти дамочки и господа, но совершенно не жалею утраченного, не страдаю по нему. Новая эта буржуазия, которую моментально окрестили нэпманами, на десять голов ниже той, что была в мирные времена. Это в большинстве своем нувориши, выскочившие из массы мелких торговцев, приказчиков и запасливых мещан с городских окраин, которые заняли место исчезнувших навсегда подлинных виртуозов промышленности и торговли. Кстати, настоящие, большие заводы никакому Густаву Листу, Гужону или Рябушинским большевики не отдали, так что серьезной буржуазии у нас и не появится. А эти жадно хапают все, что плохо лежит, пускаются в смелые и бесперспективные авантюры, и все как-то спешно, алчно и при всем том с оглядкой, неверием в себя, в судорожной тревоге, что вот-вот придут и снова все отберут. Так же жадно и торопливо распутствуют, выглядит это чрезвычайно вульгарно и жалко. Как сказал мой коллега Голубков, утрачена культура разврата. Сначала восприняла его сентенцию как удачную остроту, но задумалась – а ведь действительно, разврат требует особой культуры, изыска, вкуса. Тот же Савва Мамонтов – потомок персонажей раннего Островского. Боюсь, что из новых буржуа ни Мамонтовых, ни Рябушинских не дождемся. Какая-то двусмысленность во всем.
Но мы созданы для повседневных трудов и в эту сторону, удовлетворив первоначальное любопытство, больше не заглядываем. Следуя Вашему давнишнему совету, с головой погрузилась в Гончарова, пишу для сборника ученых трудов кафедры литературы XIX в. статью о женских образах в «Обыкновенной истории». Диву даюсь, какой это был чуткий психолог, сколько вкуса и тонкости в его диалогах и ремарках. И почему болтливый Тургенев затмил его? Как мы все-таки равнодушны и неглубоки в своих пристрастиях, как доверчивы к общим местам… Хватаемся за общепринятое, сто лет назад высказанное лихим критиком мнение там, где надо самим думать и думать.
Но и засесть как следует за Гончарова не дают. Филология – наука бесплатная, во всяком случае, для меня. Я же получаю деньги за перепечатку безграмотных текстов с грузинским акцентом в наркомате по делам национальностей, и единственное благо от этого – освоила систему печатания десятью пальцами и теперь строчу, как пулемет. Страницы так и вылетают из каретки моего «Ундервуда». Атмосфера в наркомате скучная, разговоры мещанские, другие здесь и немыслимы – опасно. Я молчу, сдерживаюсь, а потом взрываюсь на домашних, казня себя, когда ночью они спят, а я сажусь за статью.
На днях по поручению кафедры делала сообщение в библиотеке Исторического музея. А сообщение вот на какую тему: «Князь Александр Барятинский в ранних кавказских рассказах и „Хаджи-Мурате“ Льва Толстого». Их внимание к князю объясняется тем, что основу книжного фонда составляет богатейшая личная библиотека, завещанная музею Барятинским. Готовясь к выступлению, обнаружила, что молодой Толстой, как Николай Ростов в императора, влюбился в этого красивого, изящного генерала, к тому же лермонтовского однокашника по Школе гвардейских подпрапорщиков. И с тою же силой, с какой был влюблен в юные годы, обрушился на несчастного Барятинского, когда в почтенном возрасте писал «Хаджи-Мурата»: один персонаж в одном и том же эпизоде, а как по-разному написан одною и тою же авторской рукой! Учитывая аудиторию, говорила больше о Толстом, о его эволюции и пристрастиях непосредственно эмоциональных (в «Набеге») и пристрастиях головных, от идеи. Все-таки при всем мастерстве зрелого Толстого в юношеском чувстве больше искренности, и она побеждает мастерство. Хотя я вполне допускаю, что не совсем права, пристрастна сама и отдаю дань мимолетному чувству симпатии к давно покойному князю Барятинскому. Я тоже слегка влюбилась в него, хотя, по сообщениям музейных историков, был Александр Иванович личностью малоприятной – мастер светских и карьерных интриг и отнюдь не либерал. Но судили они не о молодом генерале, командире Куринского полка, а о фельдмаршале, наместнике императора на Кавказе. А с возрастом и чинами человек, как известно, подлеет, и исключения в этом правиле крайне редки. Кстати, и Толстой в «Хаджи-Мурате» писал молодого генерала, не упуская из виду его дальнейшей карьеры и соответственной ей нравственной эволюции.
Все мы порядочные эгоисты, я уже вон сколько страниц исписала, и все о себе, хотя за письмо села совсем с другими мыслями и намерениями. И не о себе, а о Вас. Меня крайне тревожит растущее у Вас от письма к письму не то чтобы нытье, но упадок сил и воли к жизни – определенно. Не мне, конечно, просидевшей все минувшие войны в сравнительно благополучной, хоть и голодной, Москве, судить о Ваших переживаниях, но что-то уж очень легко Вы отказались от того понимания сути происходящего с Россией, от тех мыслей, которыми Вы покорили меня, когда мы с Вами встретились. Ведь это Вы отвадили меня от брюзжания, заставили подняться выше потерь и увидеть действительность с высоты исторического процесса.
Простой русский народ, как мы теперь ежечасно убеждаемся в коммунальном нашем быту, при близком, слишком близком с ним соприкосновении являет зрелище, тут я с Вами полностью соглашусь, весьма безобразное. Но другого народа у нас нет и родины другой нет. При всей видимой соблазнительности эмигрантства бежать из России считаю делом недостойным и неразумным. Там и своих умников достаточно – что мы, взращенные непереводимым Пушкиным, можем сказать миру? Если Москва слезам не верит, то что русским слезкам Париж или холодный Лондон. И сомневаюсь, что французский простолюдин лучше русского. Да ведь и в нашем с Вами кругу встречаются экземпляры… Мелкий обыватель с хорошими манерами и головой, набитой цитатами по любому поводу, мне так же отвратителен, как дворник Степан, воцарившийся в нашей гостиной и устраивающий сцены моей маме на общей кухне. Степан хоть откровенен в своем хамстве.