Только моя Япония (непридуманное) - Дмитрий Пригов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следующие два дня после дзэн-буддийской обители я провел в маленькой гостинице, заросшей всевозможными, мне почти, да и не почти, а полностью неизвестными растениями и с завораживающим видом на спокойное море. Да, да, все это в том же самом маленьком Вакканай, где первые мои дни протекли в почти нереальном общении с улыбчатым и ускользающим мастером. В мирной же и обыденной гостинице я просто просыпался, потягивался, умывался, завтракал и выходил на далекие прогулки вдоль моря и сопутствующих ему зеленых холмов, сопровождаемый неблагостными криками что-то ожидавших от меня чаек. Ожидавших от меня, видимо, чего-то иного, что мог им предложить простой российский странник из стороны Беляева, Шаболовки, Даниловского рынка, Сиротского переулка и Патриарших-Пионерских прудов, неведомо какими ветрами сюда занесенный. Очевидно, ветрами совсем иными, чем те, которыми были некогда занесены сюда эти настойчивые подозрительные птицы. Ну и ладно. Ну и хорошо. Я возвращался в гостиницу. Там встречал почти канонического, именно подобным образом закрепленного в нашем романтическом воображении, некоего представителя созерцательной японской культуры — неведомого токийского компьютерщика, приехавшего сюда в отпуск, чтобы любоваться местной репликой Фудзи — Ришири Фудзи. Гора эта, хоть и поменьше первичного Фудзи, но необыкновенно высока, напоминала оригинал во всех его прихотливых очертаниях, запечатленных в бесчисленных изображениях Хоккусая. Громоздится она на небольшом островке, невдалеке от Хоккайдо. До него можно незадорого доплыть на пароме и пособирать удивительные, по рассказам там побывавших, цветы прямо-таки райской раскраски. По их возбужденным рассказам выходило что-то уж и вовсе умопомрачительно-небывалое — головки цветов размером с детскую голову нежно покачиваются на гибких, эластичных, но далеко не хрупких стеблях, издавая человекоподобные звуки, расшифровываемые некоторыми как беспрерывное сонирование древнеиндусской, переданной по наследству буддистам мантры ОМ. Впрочем, это и неудивительно, когда повсюду по сторонам любого храма обнаруживаешь две преотвратительнейшие, по европейским духовно-эстетическим канонам, фигуры то ли демонов, то ли просто злодеев. Один из них, левый от храма и правый от входящего, является О, а другой — М. Эта мантра, рассеянная повсеместно, является тебе то вдруг из какой-то мрачной расщелины, то сваливается с крыши или мощных ветвей векового дерева, а то и вовсе — прямо выскакивает на тебя из раскрытой пасти самого обычного домашнего животного, кошки или собаки. Или же вдруг впрямую является тебе произнесенной узкой лентообразной змеей, проползающей под опавшими листьями в непроходимой, заросшей бесчисленными узловатыми стволами бамбуковой чащобе. А то и просто произносима в привычной храмовой службе каким-либо мастером буддизма, вроде недавно мною посещенного. Цветы же, полностью пропадая в мантре, наружу исходят необыкновенными беспрерывно меняющимися красками. Подходить к ним на расстояние ближе чем полметра не рекомендуется, так как в одно мгновение они и обращаются как раз в этих самых антропомонстроморфных, но извращенных носителей О и М. Последствия, естественно, неописуемы. Позволим себе лишь догадаться о постепенно исчезающих в них головой вперед человеческих туловищах, глухих всхлипах и быстрых передергиваний всего уже полностью обезволенного организма. А то и просто — замирание на месте, оседание на мягких белых червеподобных ногах, и затем бесконечное, длящееся годами до полного истлевания плоти сидение напротив повелевающей и неотступающей от себя безвидной и бескачественной волевой субстанции. Если бы это не происходило в краях неведомых, а в пределах Древней Греции, впрочем тоже вполне неведомой, эти цветы за их неодолимую притягивающую, соблазняющую и уже никогда и никуда не отпускающую мощь можно было бы уподобить аватарам сирен. Их образ, вполне ужасающий, наподобие Бабы Яги, лишенный всяческого привычного романтического женско-эротического флера, часто являлся мне в детстве. Он наплывал на меня своей раскрытой в чревоподобное темное пространство, болтающейся на расхлябанных петлях дверью. Стремительно кинематографически он наплывал на меня. Я пытался что-то предпринять, но ночь за ночью жуткая безмолвная яма заглатывала меня. Однако потом это все внезапно оставило, исчезло. Видимо, я повзрослел телесно и духовно. Кто знает, как эти сирены-Бабы Яги зовутся и почитаются здесь, и почитаются ли вообще?
Вдобавок голые скалы самой горы наделены сложнейшими в мире скалолазными траверсами, следовать по которым решаются немногие смельчаки. Уж и вовсе не многие из них возвращаются назад. Вернувшиеся, по рассказам, больше не пытаются проделывать подобного, но не пытаются и хоть как-то объяснить причины своей последующей мрачной сосредоточенности на произнесении неких внутренних слов и заклинаний. Все происходит молча, с внутренней неописуемой энергией, моментально вычитываемой при одном только взгляде на их почерневшие лица и скупые контуры неподвижной фигуры. Только бесшумно шевелятся их губы. Сами же они смотрят ровно перед собой, ничего не видя.
Мой компьютерщик, оказалось, почти каждый свой отпуск проводит здесь, созерцая гору издали, с прохладного и пустынного берега Вакканай. Переплыть на остров он не пытался, да и никогда не имел желания. Он объяснил мне, что ему вполне достаточно сосредоточить свой взгляд, чтобы видеть и постигать все, происходящее на острове, на самой горе и даже внутри ее. Я ему верил и уважительно молчал.
Тут я с удивлением заметил, что вопреки объективному закону прямой зависимости уменьшения потенции, возможности и желания рассказывать про страну пребывания от количества проведенного в ней календарных дат мой описательный порыв, наоборот, нарастал и крепчал, в чем можно убедиться по данному тексту. Помогла, видимо, принципиальная идеологическая, жизненная и писательская установка — все равно что ни напишется, напишется только тем единственным способом, как напишется. И напишется только то, что напишется всегда, где ни напишется.
Однако же вернемся к началу.
При первом же проезде по городу замечаешь и первую необычность местного бытия. Столь привычные для большого города бесчисленные дорожные работы и объезды окружают, обслуживают всегда и повсеместно несколько распорядителей в красивой, почти генералиссимусной униформе и с волшебно светящимися в сумерках регулировочными красными палочками в руках. То есть буквальная картина, так нас завораживавшая в детстве видением таинственно одетых взрослых с таинственными же предметами в руках неведомого, почти магического предназначения. Все это так. Но работающих обнаруживалось всегда буквально один-два. Зато празднично разряженного сопутствующего персонала, регулярно расставленного вдоль тротуара, начиная метров за сто от происходящего нехитрого события, всегда наличествовало штук десять. Сначала думается, что непременно происходит какое-то важное официальное мероприятие. Но потом попадается второе подобное же. Потом третье. Четвертое. Пятое. Нет — просто землицу копают. Что-то там нехитрое починяют. Соответственно, фасады ремонтируемых зданий аккуратно по-христовски (отнюдь не по-христиански, хотя японцев католического обряда предостаточно, а по примеру страстного упаковщика разного рода нечеловеческого размера вещей — художника Христо), так вот, по-христовски укрыты плотной тканью. На лесах таким образом плотно упакованного сооружения работает один некий забытый человечек. Внизу же вокруг приятно улыбаются и показывают тебе само собой разумеющееся, единственно возможное и нехитрое направление движения человек четверо-пятеро. Хотя, замечу, строят, вернее, строит тот единственный быстро и качественно. Даже стремительно. То есть этот один, или двое, или несколько, отставленные от организационной работы и оставленные на лесах для прямого производства строительных работ, работают удивительно быстро. Быстрее многих наших стройбатов, вместе взятых и помноженных на строительные тресты и управления. Думается, если бы все, окружающие стройплощадку, были пущены в прямое дело, то Япония в момент бы покрылась невиданным числом всевозможных гражданских и промышленных сооружений, что вздохнуть бы было невозможно. Да и заселить или обслужить их, без приглашения посторонних, тех же русских, скажем, не представлялось бы никакой возможности. Видимо, это и служит основным резоном отстранения многих от любимой, но социально даже опасной активности.