Дороги и судьбы - Наталия Иосифовна Ильина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А знаешь, только теперь, сидя в снегу и в молчании, я догадалась: жизнь-то прошла! И когда она успела? Странно и даже возмутительно. У тебя другое: останутся твои писания. Ты делала в жизни твое главное.
Не часто я так разбушевываюсь в письмах — это от сидения на печи! А вот поговорить с тобой очень надеюсь, твоего приезда очень жду».
И я надеюсь еще увидеться с Ларисой. И не в Париже, а у нее дома. Мы усядемся в кресла у камина и там, в тишине, в оторванности от шумного и злого мира, станем вспоминать наши пестрые, трудные, когда-то шедшие рядом, а затем повернувшие в разные стороны жизни. И будет нам временами казаться, что не с нами все это происходило, а с кем-то другим…
Верю, что еще повидаемся. Но надо торопиться, пока не дошла до нас очередь «бренные пожитки собирать».
Отец
Тогда их не было жалко…
— Асобор?
— Ну что ты! Его давно уже нет!
Быть может, я спросила… даже непременно спросила: «А что на его месте?» Спросила, но ответа не запомнила. Вероятно, потому, что не так уж меня это интересовало. И еще потому, что в эти секунды я видела его бревенчатые стены, его шестигранный купол, а по бокам — маленькие луковицы с крестами, он стоял на главной площади, на холме, царил над городом, мне трудно было вообразить город без него, без медного голоса его колоколов, были еще церкви, но он — главный, там служились все торжественные молебны и панихиды, а мы, школьницы, забегали туда перед экзаменом свечку поставить… День будний, полутьма, озаренные снизу лики святых, старушки по углам, мы поджигали тонкую желтую свечку, растапливая воск, ставили, укрепляли (только б не упала!), ждали, чтоб разгорелась (только бы не погасла!), потом крестились, низко кланялись, бормотали каждая свое: «Помилуй, помоги! Сделай, чтобы из первых десяти билетов… А всего бы лучше седьмой!» И тут, подняв глаза, встречаешь взгляд Николая Угодника, взгляд благостный, но чудится в нем неодобрение, и спохватываешься, понимаешь: через край хватила, всему есть границы! — и снова кланяешься, крестишься, бормочешь: «Прости, что я про седьмой! Пусть из первых десяти, уж какой выйдет!» Помогало? Иногда попадался удачный билет, и казалось — помогало. Но как часто не помогало! И все равно: бегали, ставили свечки, крестились, молились, — так оно безопаснее. Маленькие дуры! Не такие уж, впрочем, маленькие: перед выпускными экзаменами тоже бегали…
— Ну а из русских там остался кто-нибудь?
— Встречаться не пришлось. Но слышал, что да. Совсем мало. Единицы.
Вокруг нас французская речь. А какой ей быть — сидим во французском ресторане. Нас трое: Нора, Фима и я. Не виделись со дня моего отъезда из Шанхая — больше тридцати пяти лет! Нору бы я узнала, если всмотреться как следует, но Фиму — нет. Он стал совсем седым. И нам с Норой полагалось бы стать седыми, но женщины, как известно, с природой не мирятся, сражаются с ней, пока сил хватает… Как же все-таки странно, что этот седой, против меня сидящий человек был в том городе, видел его собственными глазами, по тем улицам ходил! Давно ли? Да вот весной. Значит, в этом году. Значит, совсем недавно.
«И через столько-то летящих лет ни россиян, ни дач, ни храма нет!» — писал Несмелов. Но сам-то город остался, не провалился, будто Атлантида на морское дно (как мне временами чудилось), а существует, с этими его знакомыми улицами, деревьями, домами, Вокзальным проспектом (давно, конечно, переименованным!), бегущим вниз от уже несуществующего собора к вокзалу, откуда шли поезда, на которых мы все уехали…
Нет, не все, оказывается, не все! Кто-то остался. Это было страшно себе представить. Я цепенела когда-то от ужаса при мысли, что могут остаться в этом городе, жить в нем всегда, всегда, ничего никогда не увидеть, кроме его домов, улиц, деревьев. «Всегда» и «никогда» — два слова, от которых холодеешь, если начнешь в них вдумываться, а я рано начала в них вдумываться… «Мы умрем…» Они и умерли. Это было то первое поколение эмиграции, поколение Несмелова, поколение моих родителей. Значит, те немногие русские, кто там остался, — их дети, их внуки. Какая-нибудь из тех девочек-одноклассниц, с которой мы вместе бегали свечки ставить. Она все ходит и ходит по тем же улицам, мимо тех же домов… А там были и, несомненно, уцелели красивые дома, особенно в центральной части города, двух-, трех-, редко четырехэтажные, некоторые увенчанные куполами со шпилями. Иногда купол в центре крыши, иногда на углу, а угол дома срезан, туп и настолько широк, что на угловой стене и окно, и балкон, — стиль русских губернских городов, о чем я догадалась позже, ведь этот — первый город моей сознательной жизни, с чем мне было его сравнивать?
— А другие церкви как? Там было много церквей. Софийский храм, например… И еще…
— Да, я видел какие-то церкви, причем с крестами. Кажется, есть и действующие…
Кто же, интересно, в них молится, если русских остались единицы? Я вдруг ясно увидела церковь из красного и белого кирпича с голубой луковицей купола, с четырехгранной крышей колокольни, а над ней маленький и тоже голубой купол, на какой улице стояла эта церковь? Как же я все забыла, десятилетиями не возвращалась памятью к этому городу…
— Улицы очень чистые, некоторые закрыты для транспорта, заполнены пешеходами, много велосипедистов.
— А что сейчас в здании Железнодорожного собрания? А в доме, где был магазин Чурина?
Этого Фима не знает. Не в Харбине прошло его детство, а, кажется, в Шанхае. Да и Нора смутно себе представляет Харбин, тут общих воспоминаний у нас нет. Я пытаюсь описать дом Чурина. Серый, двухэтажный, угловой, в нижнем этаже магазин (огромные стекла витрин), наверху контора, два входа, один с Новоторговой улицы, другой — с угла, и над этой угловой дверью окно и купол со шпилем; магазин — универсальный, тогда мы этого слова не знали, я