См. статью "Любовь" - Давид Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто мог быть пророком и предсказать, что моя жалкая повесть нежданно-негаданно превратится в краеугольный камень существования этого гоя? Ой, Аншел Вассерман, своей рукой написал ты Исаву Новейший из новых, Третий завет!
Следует объяснить читателю, что оба они сидят, как заведено, будто ничего и не случилось, в кабинете Найгеля, но в отличие от прежних дней Найгель берет на себя основной труд развития сюжета. Он слишком много говорит, без конца курит и не в меру пьет. Глаза его воспалились и покраснели, потное лицо неприятно блестит, движения более не сдержанны и не выверенны. Веки то и дело нервно подергиваются. Оба сочинителя совместными усилиями подыскивают подходящий род занятий (см. статью искусство) для Казика. Что-то такое, что хотя бы отчасти утолит его безумную жажду деятельности, этот интеллектуальный голод, завладевший им после того, как он открыл для себя любовь (см. статью любовь) и в результате познал — благодаря ночному путешествию в сомнамбулическом сне — истинную глубину своих чувств (см. статью эмоции) и власть над человеческим созданием таких состояний, как счастье и горе.
— Что-то такое, что поможет ему, — объясняет Найгель, — побыстрей излечиться от ран любви, разочарования и отрезвления.
— Обратить страдание (см. статью страдание) в продукт творчества (см. статью творчество), — вторит ему Вассерман с особым нажимом в голосе и сообщает, что малюсенький Казик — тем не менее мужчина в расцвете сил; он громогласно декларирует свою великую любовь к этой жизни и даже заключенной в ней горечи. Жизнь все еще представляется ему бесконечно долгой, надежной, сулящей наслаждение и радости, и он готов время от времени платить определенную цену, которую она взимает со своих посетителей.
Напомним, что уже половина одиннадцатого утра и Казику теперь почти сорок. Стоит очаровательное прозрачное утро, чистая синева неба отражается в пруду, и звонкий голосок Казика легко устремляется ввысь. Он любит порассуждать о своей «вечной любви», прежней жизни и надеждах на будущее. Есть что-то навязчивое и искусственное в его попытках убедить себя в том, что жизнь действительно хороша и достойна того, чтобы восхищаться ею. Несвойственная ему прежде болтливость тоже немного смущает, но, возможно, это его способ заживления ран. Найгель, во всяком случае, не чувствует этих весьма незначительных несообразностей в поведении Казика, он тоскливо внимает его речам, готовый верить всему. Поэтому Вассерман присовокупляет к рассказу и пространное описание того, как даже пожилые мастера искусств, казалось бы, умудренные горьким опытом прожитых лет, поддались соблазну поверить Казику. Волна внезапной радости породила новый прилив душистого цветения на теле Фрида. Найгель слушает и кивает в знак согласия. Наливает себе еще рюмочку из почти приконченной бутылки. Вассерман выжидает, пока немец опрокинет спирт в свою глотку, и тогда смущенно признается, что не знает, какое ремесло избрать для Казика, чтобы сделать его счастливым. Найгель, именно Найгель, принимается выдвигать одну смелую идею за другой.
Вассерман:
— Так и сыпались из него, лопались, как почки по весне! Не из каждой удалось бы сшить приличный штраймл, но по всему было видно, что новый, совершенно иной дух обуял Исава.
— Художник! — восклицает Найгель глухим голосом и развивает свою мысль: — Художник, который сумеет запечатлеть призраки. Художник, который оживит своим вдохновением великую пустыню. Украсит море. — Он сам воодушевляется, принимается взволнованно ходить по комнате, машинально расстегивает пуговицы на кителе. — Казик будет, герр Вассерман, живописцем фантазии!
Вассерман:
— Потрудись объяснить.
Найгель опускает пустую рюмку на стол, падает в кресло, откидывается назад, кладет ноги на стол (!), забрасывает руки за голову и сплетает пальцы на затылке. Лицо его расплывается в улыбке. Улыбке, подобной которой Вассерман никогда еще не наблюдал у него: смиренной улыбке принятия невыносимо тяжкой вести, улыбке, которая возможна только после окончательной утраты всего. Комендант объясняет еврею, что Казик будет художником, которому не потребуются ни кисти, ни уголь, ни карандаш. Он будет рисовать, не нуждаясь ни в полотне, ни в бумаге.
— Взгляни туда, герр Вассерман! — говорит он мечтательно и указывает пальцем на стену: — На восток, пожалуйста. Там, между клетками медведя и тигра…
— А? Что? — бормочет Вассерман. — Господи, уж не помешался ли он, наш Исав?..
— Видишь ли ты женщину, которая лежит там на дорожке? Знаком ли ты с нею?
Вассерман подозрительно щурит свои близорукие глаза и пытается определить направление на восток. Рот его кривится от отвращения к безобразной позе Найгеля. Но тут, точно молнией, пронзает его догадка: он понимает, к чему клонит немец, глаза его широко раскрываются от удивления.
— А!.. Состоялось и воплотилось! Удалась мне моя хитрость, мое коварство! Ты слышишь, Шлеймеле? Шлеймеле!.. — и отвечает Найгелю: — Разумеется, дорогой мой герр Найгель! А как же? Это наша Хана Цитрин, не правда ли? Самая красивая женщина во всей Вселенной!
Тут Найгель начинает тихим завораживающим голосом описывать, как распахиваются небеса над Ханой, соблазнительно распластавшейся на голой земле, и как тяжелую хмурую тучу раскалывает надвое от края до края острая молния — Казик исключительно силой своего воображения создает просовывающуюся в эту трещину ногу Господа Бога, сначала одну, а затем и вторую, и вот Творец Вселенной уже шагает по нашей грешной земле, уверенно приближается к Хане, чтобы возлечь с самой прекрасной в мире женщиной, а она, Хана, совершенно потеряла голову от любви и вожделения, размякла до такой степени, что даже не вспомнила о бритве, спрятанной в парике. Доверчиво внимает его любовным восторгам и стенаниям, заверениям в любви и клятвам в верности. Он нуждается в ней!
Затем Найгель подвел изумленного Вассермана, умолкнувшего от почтительного страха, к могильному холмику возле птичьих вольеров, к Пауле, с болью и наслаждением рожающей своего ребенка, дитя крика, и он жив, и она жива, и глаза Фрида наполняются любовью и нежностью к жене и ребенку… Произнеся заветные слова «жена» и «любовь» (см. статью любовь), слова, которые в его устах звучат как отчаянная мольба, Найгель преображается, речь его убыстряется, он как будто опасается, что ему не хватит времени высказать все, что скопилось в его душе за многие годы, все то, что «временно было отстранено от должности и отправлено в отпуск», да…
— А теперь посмотри на север, дорогой мой герр Вассерман, погляди на господина Мунина, возлегающего на теле женщины, бесподобной красавицы…
Но когда Вассерман следует взглядом в том направлении, куда устремлены испуганные, покрытые, словно мелкими облачками, кровавыми точечками глаза Найгеля, он видит, что дверь распахнута и на пороге стоит — кто знает, сколько времени он стоит там? — штурмбаннфюрер Штауке (см. статью Штауке). Наголо остриженная голова обнажена, фуражка чернеет в руке, на губах тонкая, как нитка, язвительная усмешка.