Широкий Дол - Филиппа Грегори
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У меня перехватило дыхание. Я рухнула в кресло, а Гарри, с неукротимой властностью шагнув вперед, заявил:
– Ну, вот что: довольно! Я не позволю и дальше расстраивать мисс Беатрис. Придержите-ка язык, любезный!
Джордж Тайэк молча кивнул, не сводя с меня глаз, полных упрека, а Гарри позвонил и велел подать карету, чтобы ехать в Чичестер.
– Гарри, – бросилась к нему я, – это же совершенно нелепая затея! Все это нужно немедленно остановить!
Отчаяние, звучавшее в моем голосе, явно заставило его колебаться. Он снова посмотрел на Джорджа Тайэка, и тот упрямо повторил:
– Я пришел к вам, чтобы сдаться. Но я могу пойти и к лорду Хейверингу. Я готов понести наказание.
– Нет, Беатрис. Они совершили слишком серьезный проступок, чтобы спустить это им с рук, – сказал Гарри вполне здравым тоном, как взрослый мужчина, однако его младенчески пухлое лицо прямо-таки горело от возбуждения в предвкушении разворачивающихся у него на глазах драматических и смертельно опасных событий. – Я немедленно еду с Тайэком в Чичестер и готов дать показания под присягой. Ступайте со мной, Тайэк, – грубо приказал он старику, и они вышли из комнаты.
Я видела, как карета проехала мимо окна, но ничего не смогла придумать, чтобы ее остановить. Я больше, пожалуй, уже ничего не могла остановить. Я села за письменный стол, уронила голову на руки и просидела так по крайней мере час. Потом встала и пошла в детскую – мне хотелось повидать своего сына, будущего сквайра Широкого Дола.
И дедушку Тайэка повесили.
Бедного, храброго, глупого старика.
Те двое парней, правда, пытались протестовать и уверяли судей, что он ни в чем не виноват, но судьи к ним не прислушались; их вполне устраивало, что преступник пойман и сам признался в уничтожении изгородей, в нарушении границ частной собственности и в том, что готов был сжечь даже весь лес. Вот они и повесили виновного во всех этих преступлениях. На эшафот дедушка Тайэк взошел ровным шагом, и старые его плечи были гордо расправлены.
А тех двоих, Хантера и Фростерли, приговорили к транспортации[28]. Нед Хантер, правда, еще в тюрьме заболел лихорадкой и умер, не дождавшись высылки, у Сэма на руках – с почерневшими, запекшимися от жара губами, мечтая хоть одним глазком увидеть родной дом, почувствовать ласку матери. Сэма Фростерли отправили уже на следующем корабле, и через некоторое время родные получили от него письмо, единственное. Он писал, что находится в Австралии и жизнь там очень тяжелая. Это и впрямь была горькая доля для человека, выросшего в самом сердце Сассекса. Как он, должно быть, страдал от тоски по зеленым холмам своей родины! Говорят, именно тоска по дому его и убила, а вовсе не страшная жара, не ядовитые мухи и не чудовищные, кровавые уличные драки. Он умер примерно через год после высылки. Если ты родился и вырос в Широком Доле, то больше нигде счастливым быть не можешь.
Я выслушала известия об этих смертях – дедушки Тайэка на виселице и Хантера в ожидании посадки на корабль с преступниками – сжав губы, с белым лицом и сухими глазами. После смерти Хантера Джон Тайэк, молодой и красивый внук дедушки Тайэка, любимец всей деревни, куда-то исчез. Некоторые считали, что он убежал за море, другие – что он повесился в лесу и его найдут, когда осенние ветра сметут с ветвей густую листву. Однако в лесу его не оказалось. Он просто исчез. И мне было ясно одно: никогда больше эта развеселая троица не пройдет, красуясь, по деревенской улице. Никогда больше на празднике урожая Джон Тайэк не будет кружиться со мной в зажигательной джиге, пока остальные, теребя в руках шапки, хихикают и подталкивают друг друга локтями. Эти трое парней исчезли из нашей деревни навсегда.
И из моей души тоже что-то навсегда исчезло.
Я больше не слышала, как бьется сердце Широкого Дола. Я не слышала пения его птиц. Даже когда стало пригревать весеннее солнышко – а весна в этом году была холодная, затяжная, словно само сердце Англии превратилось в ледяной комок, – я так и не отогрелась. В лесу уже куковали кукушки; жаворонки начали свои пробные полеты и уже завели свои любовные песни, а мне по-прежнему было холодно. И сердце мое не пело вместе с расцветающей природой. В Широкий Дол снова пришла весна с россыпью нежных, качающих головками нарциссов, с коврами полевых цветов, с ароматом свежей листвы, с шумом бурной Фенни, но я так и не оттаяла, словно навечно заледенев зимой.
Я и сама толком не понимала, что со мной происходит. Мне ничего не хотелось ни слышать, ни видеть. Ничто в жизни я больше не воспринимала как нечто реальное. Я смотрела на раскинувшуюся передо мною влажную и уже зеленеющую землю, словно сквозь стену прозрачного льда, и мне казалось, что эта стена отныне вечно будет отгораживать меня от той земли, которую я когда-то любила, и от тех людей, которых я когда-то так хорошо знала.
Я много времени проводила у окна. Просто стояла и смотрела, не веря собственным глазам, сквозь стеклянные створки на зеленеющий лес, который был столь же ярок и так же приветственно махал мне ветвями, как прежде. И мне начинало казаться, что сердце мое опять стучит в такт с ровно бьющимся сердцем моей земли. Но выйти из дома я не осмеливалась. Мне надоело разъезжать на двуколке, а верхом я ездить не могла – все еще была в трауре. Но мне, собственно, и не хотелось ездить верхом, как не хотелось и просто гулять по полям. Мне казалось, что теплая влажная земля, липнувшая к моим башмакам, затягивает меня в какую-то мерзкую глинистую трясину, совсем не похожую на мягкую плодородную почву Широкого Дола. А когда я ездила на двуколке, мне вдруг становилось трудно даже просто заставить лошадь повернуть или, щелкнув языком, пустить ее рысью либо ровным шагом.
Да и сам весенний сельский пейзаж уже не казался мне столь очаровательным; он был слишком ярок; зеленые тона этой весной отчего-то резали мне глаз. Я щурилась и морщилась, стараясь смотреть не по сторонам, а вперед, на далекие холмы, и солнце проложило отчетливые линии вокруг моих губ и на лбу.
Той весной я не испытывала ни малейшего удовольствия, разъезжая по поместью, но вряд ли смогла бы сказать, почему это происходит. И, разумеется, никакого удовольствия я не испытывала от посещений деревни. Как я и обещала, деревенские пока не почувствовали никакой нехватки топлива. Я вполне сознательно, как и обещала, отложила огораживание некоторых участков общинных земель. Им не за что было меня упрекать. Благодаря мне никто в деревне, по крайней мере, не мерз. Так что далеко не все, что я делала, было так уж плохо.
Но крестьяне мне больше не верили. Если в тот год, когда расцвела наша с Ральфом любовь, все успехи – и щедрые зеленые всходы, и благодатное тепло, и хороший урожай – люди связывали с моей природной магией, с моей любовью к этой земле, то теперь, когда все пошло так плохо, всех собак тоже вешали на мои ворота. У Сауеров умерла корова, и в этом, конечно же, обвинили меня, потому что корова не могла пастись на бывшем общинном лугу, покрытом сочной молодой травой. В семье Хилл заболел ребенок, и в этом тоже была виновата я, потому что мой муж, врач, был где-то далеко, а пригласить другого доктора им было не по карману. Миссис Хантер, лишившись сына, сидела у почерневшей каминной решетки и все время плакала из-за постигшего их семью позора. Она знала, что ее сын умер в тюрьме, что перед смертью он звал ее, но она, разумеется, никак не могла до него добраться. И в этом тоже была моя вина. Во всяком случае, так говорили в деревне: все это ее вина, мисс Беатрис!