Река без берегов. Часть 2. Свидетельство Густава Аниаса Хорна. Книга 2 - Ханс Хенни Янн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я почувствовал очень неприятное давление в поджелудочной впадине, физическое ощущение тошноты. «Был бы он, по крайней мере, в том возрасте, когда ребенок сам застегивает и расстегивает штаны…» — сказал я. Его беспомощность не внушала мне сострадания. Я представлял себе, с омерзительным отвращением, как мне придется стирать пеленки, видеть это невыразительное человеческое тельце запачканным влагой и грязью его выделений. «Почему меня преследуют все эти картины — отталкивающие, конечно, но не имеющие никакого значения? Почему я не слышу голоса, который подбодрил бы меня? — Эти мерзости, которые мне мерещатся, наверняка только отговорки; на самом же деле я просто не должен усыновлять ребенка. Да я больше и не хочу этого. Я больше не имею на это права. Я не имел на это права и тогда. Сегодня ситуация лишь по видимости изменилась. Лишь по видимости. Эти проклятые призраки Вечности{435} ловят нас на удочку, используя в качестве наживки свободную волю. Вновь и вновь насаживая ее на крючки. Но сегодня перед моим желанием выставляется заслон из голосов и неаппетитных картин; против моего желудка предпринимается совершенно реальная атака — натиск тошноты; и моя душа не может устоять перед ужасающей значимостью такого неупорядоченного сопротивления. Я не могу ему противопоставить ни крупицы подлинного чувства, ни капли любви, ни даже желание стать отцом или потребность в общении — ничего». Это была только часть того смятения, что оказывало гнетущее воздействие на мой блуждающий дух. Возможно, я в тот момент вообще не был способен к ясному, то есть ограниченному, мышлению. В дело вмешались чуждые дýхи… или, по крайней мере, чудовищное подсознание, ибо и оно тоже — в ведении моего Противника.
Ответить могильщику я не мог, потому что не ответил себе самому — оказался на это неспособным. Я смотрел на Ларса. Я определенно не выдал, ни единым движением или криком, того обстоятельства, что на меня обрушился ужасный удар. Но мое человеческое лицо изменилось: в эти минуты оно было разрушено. Некий демон упадка занялся тем, что стал моделировать его заново{436}. Лицо теперь — во плоти — изображало все то, что должно было происходить, в наркотическом беззвучии, внутри меня… и что теперь, в виде оторвавшихся остатков совершенно непроясненной внутренней борьбы, выбивалось к поверхности моего сознания: неопровержимое обоснование отказа.
Мне не пришлось говорить ни слова: Ларс видел все всплывающие куски моего распавшегося желания — лучше, чем я сам. Больше того: он опередил меня на пути разочарования. Я узнал о своем несчастье через него. Само собой, демон воспользовался брантвейном как вспомогательным средством, чтобы с такой быстротой завершить свой шедевр: преображение человеческой головы.
Я не хочу умалять значимость чрезвычайного впечатления, которое произвела на меня эта метаморфоза, преувеличивая ее радикальность. Лицо сидящего передо мной человека в действительности лишь чуть больше покраснело — больше ровно настолько, что краснота, характерная для него и ранее, после такого усиления стала казаться симптомом, который уже нельзя одолеть: показателем значительно продвинувшегося подкожного ухудшения, началом разрушительной работы какой-то еще неотчетливой болезни или старости. Слезные мешки под его глазами, прежде для моего взгляда вообще незаметные, теперь синеватыми карманами лежали на дряблых щеках. Но самое душераздирающее зрелище представляли глаза, которые, прежде чем их коснулось дыхание того демона, еще матово поблескивали, теперь же только подслеповато, сквозь стискивающие их красные полукружия век, вперялись в пространство. Глаза выражали не столько отчаяние, сколько то, что они лишены всякого подлинного выражения: они продолжали жить как физиологические органы — к этому и сводилось их содержание. Глаза, которые видят только огрубленную картину ближайшей действительности, но не могут ни истолковать ее, ни — сдержанно сверкнув — приветить или вступить с ней в борьбу… «В самом деле, уже слишком поздно, — подумал я. — Наше износившееся за пятьдесят лет „я“ достигло границы, где оно неизбежно забудет себя и, оступившись, соскользнет туда, откуда пришло — где снова начнется та самая вечность, что предшествовала рождению: теперь как вечность после смерти. Но я не должен объяснять это все Ларсу. Ведь именно его лицо объяснило мне это».
Могильщик поднялся — очевидно, намереваясь уйти. И направился прямиком к двери. Но все-таки обернулся еще раз, чтобы поделиться со мной частью какого-то знания.
— Думаю, я больше не женюсь, — сказал он. — Молодые парни… у них еще нет привычки жить в браке… хотя они на это способны. Они умеют довольствоваться собой — лучше, чем нам бы хотелось. — Я это очень хорошо знаю. — Одни парни робкие, другие дерзкие… но они всегда думают только о себе. Они сами для себя лучшая компания. — А вот старому человеку надо бы от такой привычки отвыкать. — Такой человек — средних лет, как принято говорить, — не должен в страхе отшатываться от необходимости… вести себя по-умному.
Он не сомневался, что я его понял; вероятно, так оно и было, потому что я не очень удивился, услышав, чем он закончил свою речь:
— Боюсь… что я зачинал пушечное мясо{437}. — Да, у меня статные сыновья; но тем охотнее порох их всех сожрет.
Теперь я сказал:
— Если не обидитесь, я бы с радостью дал вам еще бутылочку, на дорогу.
— Хм… очень любезно с вашей стороны. Такой необходимости нет… но вы в самом деле очень любезны. Если, конечно, вас это не затруднит…
Я вышел, чтобы принести обещанное. — Могильщик взял бутылку; и в ту минуту, когда он держал ее в руках — это были грубые, изработавшиеся руки, которые показались мне какими-то орудиями, а не частью человека (я испытываю чуть ли не болезненную склонность к выразительным рукам и отвращение — к рукам полезным и только), — я спросил:
— Как вы назовете малыша?
— Это… это я хотел предоставить вам — думал, что эту часть человека, его имя{438}… создадите вы.
Я неожиданно, невольно, широко улыбнулся.
— Вы все еще ждете этого от меня? — спросил я быстро, чтобы, насколько возможно, скрыть от него выражение моих губ.
— Собственно — — вам это наверняка было бы нетрудно, — сказал он.
— Послушайте… — заговорил я. — Моего дедушку звали Роберт. Я тоже ношу это имя, как третье. Густав Аниас Роберт. Правда, от третьего имени я совсем отвык — я им никогда не пользовался{439}. Никто меня так не называл. Но оно проставлено в моем свидетельстве о рождении… Если вы не станете возражать против такого имени — я бы присовокупил к нему подарок. Я поведу себя не хуже, чем любой другой свидетель крещения.