Избранное - Феликс Яковлевич Розинер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дня через два прихожу с работы, она как раз в прихожей раздевается. Открывает свой портфельчик и из тетрадочки, за уголочек, вытягивает серую бумажку. Я, знаете, окоченел на месте. «Это вы откуда, говорю, такое чудо?» Она смеется: «Из школы, я их там держу в качестве наглядного пособия».
А бумажка у нее в руке — это была купюра княжества Андорра выпуска 1853 года. Сохранность потрясающая, ни одного сгиба, края ровные. Уникальная вещь, я это знал. У купюры особое название существует даже, оно и специалистам и любителям известно: «Инфанта и паж». Там картинка такая изображена — маленькая принцесса в пышненьком платьице стоит и опирается ручкой о край столика, а за столиком, отставив ногу, сидит мальчик-паж, у него в руке гусиное перо, и он смотрит на принцессу, как будто записывает под ее диктовку. Какой-то был исторический эпизод, когда испанская инфанта издала очень умный указ насчет этой самой Андорры.
Ну а соседка моя, пока я в обалдении стою, вынимает из тетрадочек еще бумаги и еще… Конечно, таких экземпляров больше не появлялось, — она меня сразу по голове стукнула, а теперь только добивала. Но и среди остальных были ценные боны — и европейские, и наши времен революции — всякие там екатеринбургские, одесские, житомирские дензнаки, керенки и лимоны. Я хватаюсь за них, разглядываю, охаю, а она подсмеивается. «Откуда же такое богатство?» — спрашиваю. — «Богатство? Я им не дорожу. Могу вам подарить, хотите?» — «Мне подарить?! Да вы что? Просто так?» — «Н-ну-у», — тянет она с таким это кокетством наигранным, и вдруг на манер — знаете? — купца Мизгиря из оперы «Снегурочка» Островского и запела, изобразила, как будто она басом поет;
Возьми-и ты э-этот же-емчуг,
A-а мне-е лю-у-бовь от-дай!
Басом-то горло себе напершила, не то закашлялась, не то засмеялась, порозовела — и в свою комнату. А я в свою. Сижу над бумажками, так и эдак перекладываю, думаю: хрен ее знает, дурачит она меня или вправду подарить хочет?
Ночью слышу — бабка храпит вовсю, а во мне взыграло. Что она там про любовь-то пела, ведь лежит за десять шагов от меня — молоденькая, симпатичная, в рубашоночке какой-нибудь — кружева, понимаешь, капрон-нейлон, а сквозь рубашечку все просвечивает. Так и вижу, что вот уж я у нее там, рядышком, коленку на коленку ложу — аж зубами скрипеть охота. Что ж, думаю, теряться, не мужик я, что ли? Приготовился я, — что-то вроде вступительного слова сочинил — так и так, вы мне про жемчуг пели и про любовь, вот я и… Встал — и к дверям. Там и открывать-то не надо — дверей-то и нет, только проемы, и гардинки на них висят. Ну, вхожу, значит. Какие там слова! — она тоже лежит, чуть ли не слышно, как у нее сердце колотится, грудь вся ходит — рукой шевельнула, одеяло откинула, приглашает, значит, ложись, не мерзни зря. И — налюбились в свою радость! Назавтра — опять до утра. У нее круги фиолетовые под глазами не сходят, пудрит перед школой, да и я, уж простите, Николай Сергеич, на работе ни хрена делать не могу. Так и живем в лихорадке с неделю. А бабка-то — во старуха какая! — ворчит: «Окобелились? Давно бы уж, меня чего стесняться».
В общем, вкалывал я за свои купюры, как план в конце года. (Эти слова Блюмкина были встречены одобрительным хохотом.) Спрашиваю как-то: «Объясни, как это ты все устроила — позвала меня и все такое?» — «А что, говорит, непонятно? Живу здесь второй год монахиней, повеситься можно. Ухаживают за мной, пристают, а один даже всерьез влюбился, хочет жениться. Вот мне и страшно: а вдруг, надоест мне и выскочу замуж за этого счетовода? Ох, не представляешь, какие у них физиономии, когда целоваться лезут! А разговор, а одеваются? Сдохнешь! И представь — ведь облапит кто-нибудь однажды — я девка, сам видишь, не холодная, — вот и влипнешь, не развяжешься с местными». Прижалась ко мне полюбовнее, понежнее и говорит: «А ты мне понравился. Я по московскому стилю ужас как соскучилась. Вот и решила: соблазню-ка я его. И соблазнила. Ты только, говорит, не ври, что не поглядывал на меня. Поглядывал, но боялся. И я боялась. А подвернулся этот твой прейскурант, я сразу и осмелела. Вроде бы само собой все получилось, на шуточке и на общем интересе». — «Откуда ж у тебя боны?» — спрашиваю. — «Э, тут, — говорит, — молчи. Не твое дело. Любовь была, ясно? Для него готовила, собирала». — «Что, бросил тебя?» — «Дурак ты. Умер».
Ну, я и прикусил язык.
Скоро мне уезжать. Налюбовался я на бумажки, хотел ей отдавать — она ни в какую: твои — и все тут. И, казалось мне, собиралась она что-то сказать… В общем-то, хоть и устали мы от любви, и уж голода особенного не было ни у нее, ни у меня, можно было расстаться, а все-таки я понимал, что вспоминать буду, просто так не разойдемся. Может, адрес хотела? Но я адрес оставил, она обрадовалась, а все равно — все какая-то недомолвка осталась. Так я и не понял, в чем было дело.
В Москву приехал, пошел в библиотеку в Ленинскую поднабраться сведений