Черное море. Колыбель цивилизации и варварства - Нил Ашерсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При Сталине, который с равной враждебностью относился к религии и к любым упоминаниям о том, что русская государственность имела иностранные корни, византинисты превратились в вымирающий вид. (Еще вернее были обречены только приверженцы “варяжской” версии, которые обвинялись в том, что сфабриковали германское происхождение нации.) Наконец, в эпоху Леонида Брежнева наступило что‑то вроде порочного облегчения, когда евреи, уволенные с других университетских кафедр, были переведены – независимо от их прежней научной специальности – на незаметные семинары по истории Византии. Эта дисциплина, прежде полностью запрещенная, в указанный период приобрела статус своего рода интеллектуального концентрационного лагеря.
Сейчас, после падения Советского Союза, византинистика вошла в большую моду в России. Именно по этой причине Мировой конгресс византинистов прошел в Москве в августе 1991 года, за две недели до государственного переворота, и открывал его патриарх Алексий, высокопарно изъявлявший почтение к наследию Византии. Россия смотрела на Запад в поисках нового курса и отправляла карго-культ, призванный принести ей западное процветание и рыночную экономику. Но в своем поиске новой идентичности русские сходили на черноморский берег и глядели в сторону Константинополя.
Это означало, что в действительности проходило два конгресса. Первый из них представлял собой затейливую случку и увлекательный брачный танец западных византинистов, которые приходят в состояние половой охоты только раз в четыре года; на этом конгрессе фракции собирались вокруг великого и ужасного профессора Армина Хольвега из Мюнхена, редактора Byzantinische Zeitschrift, и вокруг профессора Владимира Вавржинека из Праги, редактора конкурирующего издания Byzantinoslavica. Как бы это ни было забавно, никто в Большой аудитории Московского университета не дерзал высмеивать эту ситуацию прилюдно. Таковы торжественные мероприятия. Как было замечено в одной переводной грузинской статье, посвященной агиографии: “В христианстве смеется смерть, дьявол, русалки надрывают животы со смеху, но христианское божество не смеется никогда”.
Другой конгресс представляла собой толпа молодых русских (некоторые из них были в черных рясах), которые заполнили аудитории, преисполненные решимости найти ни много ни мало свои души, свои корни, свой собственный русский путь к откровению и святости. Я проник на одно из их собраний: маленькое помещение на пятом этаже было так набито людьми, что мне пришлось перешагивать через слушателей, сидевших на полу, чтобы прислониться к стене. Вот что я записал в блокноте.
Марина сидя читает на устаревшем французском, рукава ее белой рубашки закатаны. Каждый лист ее записей обтрепан по краям и смят; закончив страницу, она сбрасывает ее в стопку. У нее длинные, спутанные и сальные волосы и руки большие, как у мужчины. Все присутствующие абсолютно поглощены ее чтением. За окном, за темно-зеленой полосой леса, черной стеной встает грозовая туча, а на ее фоне блестит серебром нагромождение многоэтажек московской окраины.
Она говорит о христологических конфликтах России и Запада. Когда она заканчивает, раздаются бурные аплодисменты. Затем выступает отец Иларион[14] – молодой, степенный, гладкие волосы посередине разделены пробором. Он спрашивает: “Как мне лучше говорить – по‑английски или по‑русски?” Эта публика обычно так уважительно, так внимательно относится к иностранцам. Но сейчас вся аудитория хором умоляет: “По-русски! По-русски!”
Отец Иларион начинает. Он читает стихи, свой собственный русский стихотворный перевод с греческого “Гимнов Божественной любви” Симеона Нового Богослова (византийского мистика и святого XI века). И на этот раз эти мальчики и девочки снова захвачены его чтением. Некоторые глядят в пол. Некоторые кусают кулак. Когда отец Иларион заканчивает, наступает тишина, а затем неуклюжие рукоплескания. Марина уставилась на него, осоловевшая, как будто только что очнулась ото сна. Потом она поворачивает голову и смотрит в окно, где появилась радуга.
Много месяцев спустя, вернувшись в Западную Европу, я разыскал тексты “Гимнов Божественной любви”, которые оказались совершенно незаурядными. Они описывают не человека, созданного по образу и подобию Божьему, а Бога, созданного по образу и подобию человеческому, и чем‑то напоминают мистическую поэзию германского поэта XVII века Ангелуса Силезиуса (Иоханнеса Шефлера). Но для молодых русских “Гимны” – как дождь в пересохшей, запретной и почти забытой области чувств:
И мы вместе (с тем) сделаемся Богами, сопребывающими с Богом, совершенно не усматривая неблагообразия в теле (своем), но все уподобившись всему телу – Христу, а каждый из нас – член (его), весь Христос есть.
Итак, узнав, что таковы все, ты не устрашился или не постыдился [признать], что и палец мой – Христос и детородный член? – Но Бог не устыдился сделаться подобным тебе, а ты стыдишься стать подобным Ему? – Не Ему подобным стыжусь я сделаться, но чтобы Он (стал) подобным постыдному члену; я заподозрил, что ты изрек хулу. – Худо, следовательно, ты понял [меня], ибо не это – постыдное. Члены Христовы суть и скрытые (члены), ибо они бывают покрываемы; и потому они важнее прочих (I Кор. 12, 22‑т24), как незримые для всех, сокрытые члены Сокровенного, от Которого в Божественном сочетании дается и семя Божественное[15].
На берегах Черного моря родились сиамские близнецы по имени “цивилизация” и “варварство”. Именно там греческие колонисты встретились со скифами. Оседлая культура маленьких приморских городов-государств столкнулась с передвижной культурой степных кочевников. Люди, которые на протяжении смены бесчисленных поколений жили на одном месте, выращивая зерно и занимаясь рыбной ловлей в прибрежных водах, теперь встретились с людьми, жившими в кибитках и шатрах и бродившими по безграничным просторам степных пастбищ вслед за своими стадами и табунами.
В человеческой истории это была не первая встреча землепашцев и пастухов: начиная с неолитической революции, начала оседлого земледелия, пересечений между двумя этими образами жизни было несчетное множество. Не было это и первым случаем, когда представители городской культуры стали свидетелями кочевого образа жизни: подобный опыт уже имели китайцы на западных границах своей империи Хань. Но от этого конкретного столкновения берет свое начало идея “Европы” со всем присущим ей высокомерием, со всеми ее притязаниями на превосходство, узурпацией первенства и древности, всеми претензиями на врожденное право господствовать.