Тридцать шестой - Александр Виленский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прокл и боялся мук, и где-то даже стремился к ним, ведь тогда он пожертвовал бы жизнью так же, как Спаситель, хотя это было весьма самонадеянно, и грех было так думать. Вон любимый и ближайший сподвижник Помазанника, иудей Шимон, по прозвищу Петрос, тот даже попросил его вниз головой распять. Считал себя недостойным быть казненным, как Господь.
Но все равно, при всех этих глубокомысленных и благочестивых рассуждениях, Прокл очень не хотел умирать и мучений боялся. Поэтому маленьким мотыльком билась внутри огромная надежда — а вдруг?
И нате вам. Полба погремел засовом, и маленькая надежда превратилась в огромное всепоглощающее счастье. Обреченные обнимались, кричали, плакали, падали на колени и молились, кто как умел. Только несколько человек сразу же ринулись к двери. протискиваясь мимо объемистого Полбы.
— Иди-иди! — подтолкнул Прокла тюремщик. Легонько подтолкнул, не зло. — Императора благодари. Он вашу ересь простил и разрешил. Теперь можете спокойно поклоняться своим богам.
Полба, понятно, не сильно разбирался в теологии, ему было все равно, кому поклонялись эти вероотступники.
Стараясь не бежать, пытаясь сохранить остатки достоинства, сдержать грохочущее сердце и нестерпимую радость, Прокл тоже вышел из камеры, протопал длинным коридором мимо равнодушного привратника и вышел на залитую солнцем улицу. Зажмурился. Сердце все колотилось. И от радости даже подташнивало.
— Господи, Спаситель Помазанник. Спасибо Тебе за радость эту, за спасение моей недостойной души! — шептал он пересохшими губами, подняв голову вверх и жмурясь от яркого солнца. — Знаю я, что это чудо! Знаю, что недостоин я Твоей милости! И только благодарить Тебя могу я, посвятив жизнь свою служению Тебе. Ты мне эту жизнь подарил — Тебе я ее и вручаю.
Ему самому было немного неудобно от того, что он так разнервничался, но что-то же надо было сказать?
А еще надо было решить, куда идти.
Он не знал, сколько просидел в этом каменном мешке, что произошло за это время, он помнил только одно: как за ним пришли, выдернув из привычного и размеренного существования коммуны, и забрали, как забрали всех. И кто теперь живет в том большом доме, где жили они? Кто-то же живет.
Так куда теперь? Прокл решил: к Александру. Все же тот был главным, был старшим, самым знающим. Александр умел четко и просто отвечать на самые сложные вопросы, и наверняка найдет, что сказать теперь единоверцу, спасенному от жуткой погибели. Или куда направиться и чем заняться. Если удалось избежать смерти, то надо как-то устраиваться в жизни.
Единственное, что смущало Прокла, — это то, что к Александру надо было идти среди бела дня. Словам Полбы о том, что теперь их вера благосклонно разрешена сверху, Прокл как-то не очень доверял. А выдавать не только главу общины, но и умницу и великолепного организатора очень не хотелось.
Только выхода не было. Надо довериться сведениям обжоры-тюремщика.
Осторожно, петляя кривыми улочками, Прокл подошел к заветному дому. Решил все же дождаться хотя бы сумерек, а пока несколько часов бесцельно слонялся по великому и славному городу, подмечая перемены, произошедшие за время его заключения. Перемен было немного, однако неуловимо чувствовалось, что времени-то прошло ох как немало. И дело было не просто в том, что сменилась власть, — она и раньше менялась с разной степенью частоты. Сменился настрой. Вот не объяснишь, а чувствуется. Очень любопытно.
У дома пресвитера стоял здоровый мужик с длинным шестом. Прокл попытался обойти его, но мужик бесцеремонно преградил ему путь своей дубиной.
— Куда?
— К Александру.
— Зачем?
Вопрос обескураживающий. Действительно, зачем?
— Надо.
— Не надо! — отрезал мужик и шестом легонько стал отталкивать Прокла от двери.
— Надо! — отчаянно защищался Прокл, пытаясь прорваться внутрь. — Надо! Я его друг! Я его ученик!
— Не надо, врать не надо! — мужик был сильнее. — Иди отсюда, видали мы таких друзей.
— Пропусти его, Савва, — раздался вдруг до слез знакомый голос. — Это свой.
На пороге дома стоял Александр, поседевший, полысевший, но все такой же улыбчивый и родной. Он раскрыл руки для объятий, и только тут Прокл ощутил, сколько времени прошло, как он соскучился, и все, что накопилось, вдруг вырвалось наружу: он кинулся, прижался к епископу и против воли своей разрыдался. Как-то разом вспыхнуло все: и страх, и боль, и одиночество — и теперь он не мог сказать ни слова, только жалобно и шумно сглатывал, когда слезы переполняли, и крепче прижимался к тому человеку, который был единственным свидетелем счастливой, интересной, насыщенной и такой теперь далекой жизни Прокла до каменного мешка. И это было второе чудо за день, и Прокл боялся, что его разорвет от такой невиданной милости Спасителя.
— Ну, ничего, ничего, — гладил его по волосам Александр. — Главное дело, что живой. Руки-ноги целы, голова цела, значит, мы с тобой еще повоюем во славу Господа нашего, значит, воля Его сильнее властей на Земле предержащих, помнишь же? Явил тебе сегодня Помазанник чудо, а?
И Прокл, сквозь слезы, кивал.
— Худющий-то какой! — смеялся пресвитер. — Ладно, пошли в дом, голодный, поди.
Прокл должен был бы есть жадно, обеими руками хватая все те яства, что неожиданно возникли на столе епископа Александра. Но он изо всех сил сдерживал себя: тюрьма — великолепный учитель терпения. Брал по кусочку, осторожно отправлял в рот. Он и половины названий блюд не знал или позабыл за давностью, но было вкусно, и с каждым куском все труднее становилось сдерживаться и не начать запихивать в себя горстями все подряд. После Полбы-то — «раз в день каждый день» — и не так оголодаешь.
Однако и странно было как-то: с чего вдруг на столе у пастыря, светоча скромности и умеренности, такое великолепие?
Вообще, разглядел Прокл, смотрелся Александр совсем иначе, чем раньше. Одежда новая, красивая, наверное, дорогая. Волосы напомажены, борода аккуратно подстрижена. На груди, на кожаном ремешке, висят два сколоченных накрест брусочка. Стал он как-то вальяжней и, что больше всего озадачивало Прокла, разговаривал с ним покровительственно, даже свысока, чего раньше не бывало, да и быть не могло. Что ж, слишком долго Прокла не было, слишком долго.
Сам Александр сидел, ничего не ел, только улыбался, на друга глядя. Обсудили старых знакомых, кто где, кого распяли, кого голодом уморили, кого на арене умучили. Выжили немногие. Зато и новообращенных было не счесть. Сам император благосклонно относился к их вере, и матушка его, да продлит Господь их годы, всех им благ. Эдакого подобострастия тоже раньше за Александром не водилось. Ох, много времени прошло!
— Пойми, брат Прокл, — вальяжно говорил, да нет, не говорил, изрекал бывший соратник, — наступили другие времена. Всё в руце Божьей, только Он один может знать, что да почему, а мы лишь верить должны и вере этой истово следовать. Если Господь счел нужным наградить детей и верных слуг Его, то кто дерзнет противиться Его воле? Только уж совсем какие-нибудь фанатики навроде Антония. Но тот вообще тяжелый случай. Отдельная история, потом как-нибудь расскажу, не о нем сейчас, — повелительным жестом остановил Александр вопрос, готовый сорваться с уст Прокла. — А раз сам великий и благочестивый император Константин готов объявить нашу веру главной верой империи, то не в этом ли величайшее чудо, которое Спаситель нам являет? Ты только подумай: сам император Римской империи! В чьей голове могла возникнуть эта дикая мысль? Но так повелел Господь. И свершилось чудо.