Жизнь Арсеньева - Иван Бунин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А еще помню я много серых и жестких зимних дней, много темныхи грязных оттепелей, когда становится особенно тягостна русская уездная жизнь,когда лица у всех делались скучны, недоброжелательны, — первобытноподвержен русский человек природным влияниям! — и все на свете, равно каки собственное существование, томило своей ненужностью …
Помню, как иногда по целым неделям несло непроглядными,азиатскими метелями, в которых чуть маячили городские колокольни. Помнюкрещенские морозы, наводившие мысль на глубокую древнюю Русь, на те стужи, откоторых «земля на сажень трескалась»: тогда над белоснежным городом, совершеннопотонувшим в сугробах, по ночам грозно горело на черно-вороненом небе белоесозвездие Ориона, а утром зеркально, зловеще блистало два тусклых солнца и втугой и звонкой недвижности жгучего воздуха весь город медленно и дико дымилсяалыми дымами из труб и весь скрипел и визжал от шагов прохожих и санныхполозьев… В такие морозы замерзла однажды на паперти собора нищая дурочка Дуня,полвека шатавшаяся по городу, и город, всегда с величайшей беспощадностью надней издевавшийся, вдруг закатил ей чуть не царские похороны …
Как это ни странно, тотчас же вслед за этим мне вспоминаетсябал в женской гимназии, — первый бал, на котором я был. Дни стояли тожеочень морозные. Возвращаясь после ученья домой, мы с Глебочкой нарочно шли потой улице, где была женская гимназия, во дворе которой уже выравнивали сугробыпо бокам проезда к парадному крыльцу и сажали в них два ряда необыкновенногустых и свежих елок. Солнце садилось, все было чисто, молодо и все розовело —снежная улица, снежные толстые крыши, стены домов, их блестящие золотой слюдойстекла и самый воздух, тоже молодой, крепкий, веселящим эфиром входивший вгрудь. А навстречу шли из гимназии гимназистки в шубках и ботиках, вхорошеньких шапочках и капорах, с длинными, посеребренными инеем ресницами илучистыми глазами, и некоторые из них звонко и приветливо говорили на ходу:«Милости просим на бал!» — волнуя этой звонкостью, будя во мне первые чувства ктому особенному, что было в этих шубках, ботиках и капорах, в этих нежныхвозбужденных лицах, в длинных морозных ресницах и горячих, быстрыхвзглядах, — чувства, которым суждено было впоследствии владеть мной стакой силою …
После бала я долго был пьян воспоминаньями о нем и о самомсебе: о том нарядном, красивом, легком и ловком гимназисте в новом синеммундирчике и белых перчатках, который с таким радостно-молодецким холодком вдуше мешался с нарядной и густой девичьей толпой, носился по коридору, полестницам, то и дело пил оршад в буфете, скользил среди танцующих по паркету,посыпанному каким то атласным порошком, в огромной белой зале, залитойжемчужным светом люстр и оглашаемой с хор торжествующе-звучными громами военноймузыки, дышал всем тем душистым зноем, которым дурманят балы новичков, и былочарован каждой попадавшейся на глаза легкой туфелькой, каждой белойпелеринкой, каждой черной бархаткой на шее, каждым шелковым бантом в косе,каждой юной грудью, высоко поднимавшейся от блаженного головокруженья послевальса….
В третьем классе я сказал однажды директору дерзость, закоторую меня едва не исключили из гимназии. На уроке греческого языка, покаучитель что-то объяснял нам, писал на доске, крепко, ловко и с большим от этойловкости удовольствием стуча мелом, я, вместо того, чтобы слушать его, в сотыйраз перечитывал одну из моих любимейших страниц в Одиссее — о том, как Навзикаяпоехала со своими служанками на морской берег мыть пряжу. Внезапно в классвошел директор, имевший привычку ходить по коридорам и заглядывать в дверныестекла, направился прямо ко мне, вырвал у меня из рук книгу и бешено крикнул:— Пошел до конца урока в угол!
Я поднялся и, бледнея, ответил: — Не кричите на меня ине говорите мне ты. Я вам не мальчик…
В самом деле, мальчиком я уже не был. Я быстро рос душевно ителесно. Я жил теперь уже не одними чувствами, приобрел некоторое господствонад ними, стал разбираться в том, что я вижу и воспринимаю, стал смотреть наокружающее и на переживаемое мной до известной степени сверху вниз. Нечтоподобное я испытал при переходе из детства в отрочество. Теперь испытывал судвоенной силой. И, бродя в праздничные дни с Глебочкой по городу, замечал, чторост мой почти равен росту среднего прохожего, что только моя отроческаяхудоба, стройность да тонкость и свежесть безусого лица отличают меня от этихпрохожих.
В начале сентября того года, когда я перешел в четвертыйкласс, неожиданно захотел вступить со мной в приятельство один из моихтоварищей, некто Вадим Лопухин. Как-то на большой перемене он подошел ко мне,взял меня за руку выше локтя и сказал, прямо и пусто глядя в глаза мне:— Послушай, хочешь войти в наш кружок? Мы образовали кружокгимназистов-дворян, чтобы не мешаться больше со всякими Архиповыми иЗаусайловыми. Понимаешь?
Он был во всех отношениях гораздо старше меня, потому что вкаждом классе непременно сидел два года, был уже юношески высок и широк вкости, белокур, светоглаз, с пробивающимися золотистыми усиками. Чувствовалось,что он уже все знает, все испытал, чувствовалась его порочность и то, что онвесьма доволен ею, как признаком хорошего тона и своей взрослости: на переменахон рассеянно и быстро прогуливался в толпе своим барски-легким, несколькопружинным и шаркающим шагом, небрежно и развязно подавшись вперед, засунув рукив карманы широких и легких панталон, все посвистывая, все поглядывая вокруг схолодным и несколько насмешливым любопытством, подходил, что бы поболтать,только к «своим», при встрече с надзирателем кивал ему как знакомому…
Я в ту пору уже начал приглядываться к людям, наблюдать заними, мои расположения и нерасположения стали определяться и делить людей наизвестные сорта, из коих некоторые навсегда становились мне ненавистны. Лопухинопределенно принадлежал к ненавистным. И все таки я был польщен, ответил полнымсогласием на счет кружка, и тогда он предложил мне прийти нынче же вечером вгородской сад: — Ты, во-первых, должен поближе сойтись кое с кем изнаших, — сказал он, — а во-вторых, я познакомлю тебя с Налей Р. Онаеще гимназистка, дочка очень чванных родителей, но уж прошла огонь и воду имедные трубы, умна, как бес, весела, как француженка, и может выпить бутылкушампанского без всякой посторонней помощи. А сама аршин ростом, и ножка — как уфеи … Понимаешь? — сказал он, как всегда, глядя мне в глаза и думая илиделая вид, что думает о чем-то другом.
И вот, тотчас же после этого разговора, случилось со мнойнечто совершенно необыкновенное: впервые в жизни я вдруг почувствовал не тольковлюбленность к той Нале, которую я вообразил себе со слов Лопухина, —влюбленность уже совсем не похожую на то мимолетное, легкое, таинственное ипрекрасное, что коснулось меня когда-то при взгляде на Сашку, а потом привстрече молодого Ростовцева с барышней на гуляньи в царский день, — но ужеи нечто мужское, телесное. Как трепетно ждал я вечера! Вот оно, мерещилось мне, —наконец-то! Что наконец-то, что именно? Какая то роковая и как будто уже давновожделенная грань, через которую наконец и я должен переступить, жуткий порогкакого-то греховного рая…