Севастопология - Татьяна Хофман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Реальные герои Достоевского держат у себя и у других перед глазами богатую клетчаткой духовную русскость, выступают от её имени и инкорпорируют её. При таком воплощении идеи, в совместном поиске датированных и бессрочных кусков пирога ценностей они постоянно накрывают стол заново, в непринуждённой домашней одежде в железнодорожном вагоне и на дорогах того, что и как полагается. Некоторые фразы моментально пачкают скатерть, например, пятнами стойкой конфигурации и прессования всего «другого»: когда речь о «чёрных», как некоторые в Москве называют таджиков и прочих кавказцев, или о евреях, которые якобы управляют элитой и вытесняют русских. Это красит в империю и подаётся так естественно, как будто речь идёт о сметане к борщу.
Я, пожалуй, больше не хочу. От этого скисаешь рано или поздно и без всяких кефирных бактерий. Я не отмечала ни Рождества, ни Пасхи, не обучалась ни застольным манерам, ни кокетству. А то, что было что поесть, я ставлю в заслугу родителям, но была ли то русскость? Во мне мало того традиционного, что я могла бы торжественно передать сыну. Ему придётся увидеть, что за бортом балкона прячется невольный постмодернизм. Бетонно-деревянный парапет на седьмом этаже был покрашен и янтарно блестел. На все праздники я желала себе, чтобы этот вдох длился бесконечно.
С носовой части моей смотровой табуретки меня не тянуло и не тянет никуда, только к тому балконированному и подвалированному облаку протяжённостью в год – к тем внезапно раскрывающимся, переполненным чудесными сюрпризами, словно сказочной кашей, мирам кукол, букв и человеческих детей. У гаражей, во въездах и проходах меж домами.
Я дарю моему сыну его седьмой год, продлённое детсадовское время, никакой школы, никакой продлёнки, много времени на улице, много солнца, экспериментов с насекомыми и растениями. Возникающие, рвущиеся и вновь воспламеняющиеся дружбы. Получается, мы уже много лет как лучшие друзья. Я здесь, я вблизи, я стою позади, чтоб всегда постоять за него. Если надо, я брошу ради него компьютер, но не надо его охранять или оправдываться перед другими матерями за то, что я его не охраняю. Я нашпигована надеждой, что в первую очередь привью ему вкус к хорошему вкусу.
Испытать с ним важные для выживания детали и больше от них не открещиваться. Слушать друг друга, понимать друг друга. Позволять ему исследовать биологическое в банках, ходить в непромокаемых штанах, показать ему ценности жизни, попустительствовать ему, благотворно. Вопреки попыткам его отца вернуть его в Берлин, вопреки предложению дедов, мол, малыш мог бы расти у них и ходить в школу при русском посольстве. Он пропустит собственную Story, с солью или без, с картинками, которые его прельщают, с божьими коровками и тлями, с пойманной и ускакавшей лягушкой, с саламандрой на ладони, с важно заглянувшим в гости котом Гарфильдом и другими, часто дву– и триязычными детьми в его новой игрушечной стране.
Та высокая свобода времени выше дорической статуи, выше фаллоса перед музеем Великой отечественной войны. Конкретно-абстрактная культура быта не скульптура, тебя уже не перелепишь, и всё же ты – it's a kind of magic – к концу промежуточного года оказалась первоначально образована, для будущего, а будущее когда-то становится настоящим.
Снова назад, чтобы раньше стало раньше: в моём «тогда» надвигался новый учебный год. Я не хотела быть старше всех в первом классе. Моя мать сказала, что я могу пойти в ближайшую школу № 7, но сразу во второй класс. Снова вступительный экзамен, я должна была что-нибудь громко прочитать вслух. Это получилось. Мать даже пошла со мной, в первый и последний раз я видела кого-то из моих родителей в какой-то из моих школ. Она сказала учительнице, что из меня получится отличница. Я думала, она обещает то, чего мне не придётся исполнять, ведь достаточно быть средней в этой средней школе, главное – резвиться в мире балкона и двора, стать отличной второй и совершенствоваться в наших дисциплинах.
В школе меня угнетало, что там надо каждый день быть. Моё уныние истолковывалось как «спокойная и хорошо воспитанная девочка». Тут кричали и наказывали ещё больше, чем где бы то ни было. Приходилось проводить вынужденное время с совсем другими сверстниками. Подружиться с ними. Я выполняла все задания, из страха перед великаншей у доски и из гордыни: я хотела выделяться среди этих чужих детей. Образцовая ученица, аккуратная, никогда не дерётся и использует только приличные слова. Учительница однажды похвалила меня перед всеми за это, а ещё за пунктуальность, несмотря на то, что живу дальше всех от школы, и я надеялась, что никто не заметил, как потемнело у меня перед глазами.
Табель с ровными оценками, а может, власть внешних обстоятельств год спустя привели мою мать к мысли перевести меня в другую школу, с математическим уклоном, по неизбежно логическому предопределению. Позднее я удивлялась, что тогдашние знания в математике пригодились мне и в берлинской гимназии, хотя никто из нас, героев Севастополя, не воспринимал уроки как слишком трудные. Зато дорога до школы удлинилась втрое. Потенциальные опасности уличного мира были ничто в сравнении с ежедневными поездками на троллейбусе по городу и лестницей вверх на центральный холм, которая могла бы потягаться с одесской потёмкинской лестницей, кстати, в революционном созвучии с катящейся вниз детской коляской. Рядом со школой белый храм, недействующий, но в следующие классы вдруг оживший, со сберегаемыми там историческими мощами, как оказалось. Звон его колоколов успешно соперничал со звонком на перемену. Замирала даже строгая учительница русского языка.
Когда штанги троллейбуса отваливались и нужно было пересаживаться на другой троллейбус, я однажды пересела не на тот и попала куда-то не туда. Страх опоздать на диктант по русскому языку, а пропущенные предложения в спешке дописывать на перемене; страх оказаться не в том троллейбусе и видеть, что не узнаёшь ни одного здания и вообще не можешь сказать, где ты; чувство, что всё одинаково ошибочно – выйдешь ты или поедешь дальше, пойдёшь ли пешком и пропустишь первый урок, расскажешь ли об этом дома или не расскажешь, – это, пожалуй, и преподало мне самый устойчивый урок – продолжительней, чем вера в числа и слова.
Не говоря уже о дороге домой.
«Мама-Обама, почему распался Советский Союз? Из-за Шермобыля?» Трудный вопрос, мон шер.
Кстати сказать, «распался» – ещё не значит «рухнул». Он представляет себе это как взрыв реактора в Чернобыле? Он что-нибудь слышал? Откуда он взял этот образ и слова для этого – из мультфильма, из школы? Для НЕ-мест есть только НЕ-слова, и это означает, что именно слова создают места.
Гибель мира произошла только тогда, когда мы уехали, да и то лишь для таких, как я. С тех пор подрастает новый мир, как раз благодаря ему, но я не уверена, для кого это всё.
Может, Советский Союз погиб потому, что мы перестали фигурно прыгать «в резинку». Эти резинки, связанные вкруговую из кусков растянутой бельевой резинки, которую мы выпрашивали у матерей. Можно было прыгать на уровне щиколоток, на уровне колен и на уровне бёдер, разными техниками, видами и способами, с разными фигурами, когда ступни касаются резинки, когда резинка перекрещивается, натягивается и снова расслабляется. С высоко взлетающей юбкой, с более подходящими для этого, тесно прилегающими и снова популярными шортами. Мы прыгали среди социалистических блочных строений у себя на отшибе. И да, мы были бедны. Бельевую резинку приходилось экономить, как и всё остальное, на чёрный день. История реального социализма – это история удушающей бедности.