Черная сакура - Колин О'Салливан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Горесть однажды проследила за своими родителями, господином и госпожой Горестью, в разное время, при разных обстоятельствах, и разведала, куда они ходят.
Ее мать встречалась с каким-то дядькой, сидела у него в машине. Был холодный январский вечер. В полумраке падал снег. Работал мотор. Весь мир словно бы застыл. Горести он показался необитаемой планетой, просто планетой, которая вот-вот может выйти из собственного гравитационного поля и умчаться в пустой темный космос, бессолнечный, мерзлый. Вот что она почувствовала, глядя в черное небо, но ее собственное дыхание, влажный белый пар, убедило ее, что она еще жива и ничего поделать не может. Горесть была не в состоянии этого перенести. Пришлось оттуда уйти. Опрометью бросилась она обратно, через снежную слякоть, в раздвижные двери дома — дома! — сбросила ботинки (главное, не задеть собачку. Она любит собачку. Еще одна зверушка. Настоящая, живая, теплая, пушистая. Как только волки не разорвали ее на куски?), взлетела вверх по деревянной лестнице, мимо висящих на стенах портретов семьи из трех человек и забилась под одеяло, желая согреться и исчезнуть. Ей не удалось выяснить, чем они занимались, ее мать и усатый дядька в машине; были у него усы или просто тень так падала? Что эти двое замышляли? Могла ли одаренная воображением девочка, вроде Горести, ошибиться? Неужто воображение одержало верх? Было холодно, было темно, гудел мотор.
А еще однажды Горесть проследила за отцом. Жаркий июльский день. Кто это в футболке, такой беззаботный? Он. Идет по улице с женщиной, женщина держит зонтик. Хотя дождь еще не начался. Закапало позже. Худощавая женщина, иностранка — по крайней мере, с виду. Бледная. Бледнолицая. И день был такой же. Жаркий и бледный. Нет, бледно-белый. Жара. Но Горесть не рассмотрела в точности, была ли то в самом деле иностранка — не хотела заглядывать ей в лицо: вдруг оно красивее, чем у ее матери, или окажется рожей ведьмы, нагрянувшей в ее страну (Горесть любит думать о ведьмах, волшебстве, чародействах и чудесах). Она была не в состоянии этого перенести. Пришлось оттуда уйти. Вместо своего дома она направилась домой к Благости и сидела там тихо, как мышка, таращась в громадный настенный экран, который иногда мигал, но в основном работал хорошо и час за часом потчевал их попсой и прочей чушью.
Исчезнуть.
Вот Горесть смотрит на мальчиков из ОРКиОК. Какие безупречные лица. Какая кожа, гипсово-белая! На это племя не обрушилась никакая трагедия (и не легли никакие отметины), это племя не знает… может быть, вообще ничего не знает. Ей нравится эта невинность. Ей хотелось бы вернуться в прошлое, на два года назад, когда она сама была столь же невинна. Наверное, хорошо ничего не знать. Находиться в полном неведении. Как животное, повинующееся инстинкту, чьи единственные заботы — пища, кров и спаривание. Нет, эти мальчики из ОРКиОК на экране лучше. Настоящие, но не слишком. Может, их китайские или корейский родители не швыряются тарелками, не пытаются ткнуть друг в друга вилками после очередного выяснения, куда и зачем кто ходил! Однажды ее мать взяла вилку (сверкнувшую на солнце) и воткнула отцу в тыльную сторону ладони. Прежде чем он закричал, на мгновение наступила тишина, как будто отцу понадобилась какая-то доля секунды, чтобы осознать, что в самом деле происходит (причуда мозга, картезианская загадка) — а потом он издал адский вопль, исходивший из самых глубин его существа, из самых сокровенных глубин. А когда он вытащил вилку, кровь хлынула стремительным потоком и разлилась по столу, а мать упала в обморок, хотя трудно сказать, отчего: от вида крови, от громкого крика или от неспособности поверить в собственную низость. А Горесть внутренне содрогнулась и про себя воскликнула: «О горе мне, и это моя семья!» Может, в тех, других, краях не бывает ссор. Может, это происходит лишь здесь, о горе! Может, все остальные слишком угнетены, слишком утомлены, чтобы ссориться, как дома у Благости, может, всем остальным просто лень. Какой в этом смысл? Скоро их всех заберут волны. Дома у Благости ссор не бывает. Там царит сплошное уныние, словно какая-то особая сила тяжести давит на всю семью, на всех троих, заставляя склонять головы, опускать глаза и перебрасываться друг с другом парой слов за день. Уныние, даже самое тяжелое, можно побороть. Но по крайней мере, по крайней мере, они не швыряются тарелками. Или чашками. И держат зубья своих вилок при себе.
Мальчики из ОРКиОК на настенном экране запрограммированы. Говорят девочкам слова, которые сочинены давным-давно (самими девочками), а картинка — просто бальзам на душу (для девочек). Присмотритесь поближе к этим ртам: их очертания не совсем правильны, голоса звучат порой картаво, резко, но если замутнить себе глаза (скажем, слегка пустить слезу), то эффект изумительный — кажется, эти мальчики обращаются прямо к тебе, к твоему сердцу. Кажется… они тебя знают!
Горесть замирает, словно околдованная. Она, разумеется, все понимает, но ей приятно предаваться самообману.
— Я так давно люблю тебя, Маки, и надеюсь, ты любишь меня тоже.
Девочки не забивают в программу свои постоянно меняющиеся имена, а используют настоящие, которые дали им родители, так возни меньше.
Горесть улыбается Цзину в ответ. Прекрасный Цзин. Мальчик, похожий на девочку, у него такая сладкая улыбка, тонко очерченные брови, длинные ресницы. Горесть млеет. Горесть вся раскраснелась.
— Я тоже люблю тебя, Цзин. Когда-нибудь мы встретимся. Мы будем любить друг друга вечно; вечно будем любить друг друга.
Горесть очень любит слово «вечно» и вставляет его в свою речь при любой возможности, к месту и не к месту. Она отлично понимает значение этого слова и произносит его то в ванной перед зеркалом — нижняя губа отталкивается от верхних зубов, — то перед настенным экраном: «вечно», губки надуты, «вечно». Еще она знает много любовных песен и баллад на разных языках и распевает их про себя, когда ее родители ссорятся. Горесть умеет быть романтичной. (Что они вытворяли в машине? Правда? Неужто это самое вытворяли? Даже в холодный вечер. В полумраке.)
Благость режет какую-то бумагу.