Крутые парни не танцуют - Норман Мейлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ту пору он славился своей силой. Силач среди портовых грузчиков – это уже феномен, но в тот раз он повел себя не хуже кадьякского медведя[13], так как посмотрел на своего противника и сделал шаг вперед. Стрелок (чей револьвер, я полагаю, к тому моменту уже опустел) увидел, что его жертва не упала. Он бросился бежать. Это звучит неправдоподобно, но мой отец погнался за ним. Они пробежали по Седьмой авеню в Гринич-Виллидж шесть кварталов (кое-кто называет восемь, кое-кто пять, а кое-кто четыре), но лишь в конце этой дистанции Дуги понял, что ему не догнать нападавшего, и остановился. Только тогда он заметил кровь, льющуюся из его башмаков, и ощутил головокружение. Он развернулся прежде, чем улица развернулась ему навстречу, и обнаружил, что стоит рядом с отделением неотложной помощи больницы Св. Винсента. Итак, он осознал, что находится в плохой форме. Он ненавидел врачей и больницы, но все же пошел туда.
Дежурный по отделению, должно быть, решил, что новый посетитель пьян. Перед его столом, пошатываясь, стоял огромный смятенный человек в окровавленной одежде.
«Присядьте, пожалуйста, – сказал дежурный. – Подождите своей очереди».
Хотя обычно, пока его друзья рассказывали эту историю, отец лишь хмурился да кивал, тут он иногда заговаривал сам. В пору моего детства свирепая неумолимость, которую обретал его взгляд, так будоражила мою чувствительную юную душу, что раз или два я даже чуть смочил трусы. (Конечно, в столь мужественной компании я держал этот секрет при себе.)
Вступая в разговор, отец хватал воображаемого дежурного за рубашку: его крепкая рука вытягивалась, пальцы сгребали невидимый ворот так, словно силы его были уже на исходе, но оставшегося еще хватило бы, чтобы размазать по стенке этот образчик служебной черствости.
«Займитесь мной, – глухим, угрожающим тоном произносил отец в гостиной моей матери. – Я ранен».
И это была правда. Его продержали в больнице три месяца. Вышел он оттуда совсем седым, и с профсоюзом было покончено. То ли такое долгое лежание в постели лишило его толики мужества, которого прежде всегда было у него в достатке, то ли сдала позиции ирландская верхушка – не знаю. А может быть, его сознание перекочевало в другое место – то далекое место, полное невысказанной скорби, где он и прожил весь остаток жизни. В этом смысле он ушел на покой еще до моего рождения. Возможно, он тосковал всего лишь по своей былой влиятельности, ибо перестал быть профсоюзным лидером, сохранив за собой только физическую мощь. Как бы там ни было, он занял у родственников денег, открыл бар на Санрайз-хайуэй, в сорока милях от Южного берега, и восемнадцать лет содержал его, не богатея, но и не прогорая.
Как правило, даже таких результатов добиваются только экономные хозяева, поскольку бары в основном пустуют. Однако бар моего отца был похож на него самого – большой, щедрый и управляемый лишь наполовину, хотя Биг-Мак и производил впечатление образцового бармена.
Он провел там восемнадцать лет, в белом фартуке и с рано поседевшими волосами, осаживая взглядом своих голубых глаз чересчур буйных посетителей, и кожа его так покраснела от постоянной накачки спиртным («Это мое единственное лекарство», – говорил он матери), что он стал казаться более вспыльчивым, чем на самом деле, – свирепым, как омар, совершающий последний рывок прочь из кастрюли.
У него сложилась устойчивая клиентура – славная субботняя компания, хотя в основном любители пива, и многочисленные летние гости: влюбленные парочки, прибывающие на уик-энд с Лонг-Айленда, и заезжие рыбаки. Он мог бы стать богатым человеком, но он пропивал часть доходов, еще больше возвращал через стойку, обрушивая шквалы бесплатной выпивки на самые дальние уголки зала, открывал людям такие огромные кредиты, что на них можно было бы похоронить всех их отцов, матерей, дядьев и теток, и одалживал деньги без всяких процентов, и не всегда получал их обратно, и отдавал их просто так, и проигрывал – короче, как говорят ирландцы (или евреи?), «пожил на славу».
Его любили все, кроме моей матери. С течением времени ее любовь угасала. Я долго гадал, с чего они вообще поженились, и пришел к выводу, что к моменту их встречи она наверняка была девственницей. Подозреваю, что их краткий и весьма бурный роман (ибо даже через много лет после развода голос матери дрожал, когда она вспоминала о первых проведенных с ним неделях) завязался не только благодаря полной несхожести их характеров, но и благодаря тому, что она была либералкой и хотела бросить вызов предубеждению своих родителей против ирландцев, рабочего класса и запаха пива в барах. Так они и поженились. Она была маленькой, скромной, миловидной женщиной, школьной учительницей из уютного городка в Коннектикуте, настолько же хрупкой, насколько он был крупным, и обладала хорошими манерами – настоящая леди, на его взгляд. По-моему, она всегда оставалась для него настоящей леди, и хотя он никогда не признался бы, что самое серьезное из его личных тайных предубеждений направлено как раз против этого, против изящной элегантности дамской ручки в длинной перчатке, он обожал ее. Его просто поразил факт собственной женитьбы на такой женщине. Увы – их семейная жизнь не удалась. По его выражению, ни один из них не смог потеснить другого ни на кунькин волосок. Кабы не мое присутствие, они вскоре погрузились бы в тоску и отчаяние. Но я был тут, и их брак держался, пока мне не исполнилось пятнадцать.
Возможно, он и вовсе не развалился бы, но мать допустила большую ошибку. Она победила в важнейшем споре с отцом и уговорила его переехать из нашей квартиры прямо над его баром в городишко под названием Атлантик-Лейнс, что оказалось тихой катастрофой. Без сомнения, этот переезд вызвал шок, сравнимый с шоком его деда, во время оно покидавшего Ирландию. Отец так и не смирился с единственной крупной уступкой, которую он сделал моей матери. Атлантик-Лейнс не понравился ему сразу же. Я знаю, что это звучит как название кегельбана; но основатели сего новоиспеченного города дали ему такое имя, поскольку от нас было две мили до океана и улицы собирались проложить почти по линейке. Однако проектировщики, видимо, активно использовали лекала. Так как само место было плоское, точно автомобильная стоянка, крутые извивы наших улочек не служили никакой разумной цели – разве что помогали не видеть соседских домов, абсолютно неотличимых от твоего собственного. Смешно, но, напившись, Дуги не мог найти дорогу обратно. Впрочем, смешного мало. Этот город выщелочил что-то из всех нас, выросших там. Я не могу определить это, хотя в глазах моего отца мы, дети, были до предела цивилизованны. Мы не болтались на углу улицы – в Атлантик-Лейнс не было прямых углов, – не собирались в шайки (вместо этого мы заводили себе «лучших товарищей»), и как-то раз, во время драки, мой соперник сказал в самом ее разгаре: «Ладно, сдаюсь». Мы остановились и пожали друг другу руки. Моя мать была удовлетворена, ибо 1) я победил, а это, как она поняла за долгие годы, доставит радость моему отцу, и 2) я вел себя по-джентльменски. Вежливо пожал ручку. Отец же был заинтригован. Вот что значит пригороды. Ты можешь ввязаться в драку, потом сказать «сдаюсь», и враг не станет праздновать победу, колотя тебя головой о тротуар. «Сынок, там, где я вырос, – сказал он мне (то есть на Сорок восьмой улице к западу от Десятой авеню), – сдаваться было не принято. Ты мог с тем же успехом сказать: „Умираю!“»