Крутые парни не танцуют - Норман Мейлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну а еще я готовился в то утро сесть в автобус и уже собрал саквояж, думая покинуть Провинстаун навсегда, но тут пришли друзья и стали восхищаться моей доблестью. Похоже, меня не сочли дураком. Поэтому я остался и начал понимать, отчего Провинстаун – самое подходящее для меня место: ведь никому и в голову не пришло, что мой поступок ненормален или даже немного странен. Каждый вынужден избавляться оттого, что кипит в нем, только и всего. Делайте это как вам угодно.
Однако сумка с вещами простояла у меня под кроватью всю ту зиму, и не было, пожалуй, такой минуты, когда я не был готов мгновенно отчалить – любая некстати отпущенная шуточка решила бы дело. В конце концов, я впервые в жизни обнаружил, что не могу полностью полагаться на свое душевное здоровье.
Конечно, у меня были кое-какие соображения насчет того, что за этим кроется. Годы спустя, читая Джонсову биографию Фрейда, я наткнулся на комментарий Фрейда относительно явления, которое он назвал «безусловно неконтролируемой вспышкой латентной гомосексуальной паники в себе самом», и мне пришлось отложить книгу, ибо на меня мгновенно нахлынули мысли о той ночи, когда я покорял Обелиск. Теперь моя наколка вновь зачесалась. Неужели эта «неконтролируемая паника» живет во мне до сих пор?
Действительно, разве не правда, что около таких памятников всегда собираются гомосексуалисты? Я подумал о тех мужчинах и мальчиках, что фланируют вокруг обелиска в Центральном парке, и о приглашениях с указанием размера рядом с перечнями телефонных номеров в кабинках общественных туалетов у подножия мемориала Джорджа Вашингтона. От чего же я пытался избавиться, решившись на это безумное восхождение? «В нашей глуши – портреты здравомыслящих» Тимоти Маддена.
В городе был еще один человек, который мог бы назвать себя моим единомышленником, поскольку он тоже пробовал взобраться на Провинстаунский обелиск. Как и я, он застрял под козырьком и был снят пожарниками-добровольцами, хотя на сей раз (симметрия имеет свои пределы) на конце спасательного троса оказался не Бочка.
Он предпринял свою попытку всего четыре года назад, но в пене огромной стиральной машины, в которую Провинстаун обращается летом, мельтешит столько чудаков и психопатов, что никто ничего не помнит. Легенда моего отца путешествовала по жизни вместе с ним, но здесь, к тому времени как Хэнк Ниссен совершил свой сомнительный подвиг, все уже забыли о моем – слишком много народу перевидали! – и в общем, наверное, один только Ниссен и помнит, что я пытался сделать это до него.
Честно говоря, я сожалел о возникшей между нами параллели, поскольку терпеть не мог этого малого. Довольно ли будет сказать, что его прозвали Пауком? Паук Ниссен. Генри Ниссен, он же Хэнк Ниссен, он же Паук Ниссен, – и последнее имя было неотделимо от него, как дурной запах. Коли на то пошло, в нем было что-то от гиены – обращали вы внимание, что во взгляде гиены, сидящей за решеткой, проскальзывает некая гнусная доверительность: нам, мол, обоим по вкусу протухшее мясцо? Вот так же смотрел на меня Паук Ниссен – и похихикивал, точно мы в два смычка трахали одну девчонку и по очереди сидели у нее на голове.
Он раздражал меня невероятно. Возможно, причиной тому были разделенные нами слава и стыд на стене Обелиска, но стоило мне увидеть его на улице, как мое настроение портилось на весь день. В его обществе я испытывал физическую тревогу, словно он держал в кармане нож и всегда был готов сунуть его мне под ребро – да он и впрямь ходил с ножом. Собственно говоря, он был из тех людей, что способны продать вам отравленную гербицидом марихуану, когда им не хватает бабок на кокаин. Паршивый тип, но зимой – и каждую зиму – один из двух десятков моих городских друзей. Зимой мы вынуждены были приносить дополнительные жертвы подобно жителям Аляски: друг был человеком, с которым можно на часок объединиться против Великого Северного Владыки. В пору зимнего затишья скучные знакомые, пьяницы, зануды и отщепенцы могли быть возведены в ранг тех, кого именуют друзьями. Да, я недолюбливал Паука, но мы были близки, мы оба испытали то, чего никто больше не испытал, хотя наши звездные часы и были разделены промежутком в шестнадцать лет.
Вдобавок он был писателем. Зимой мы были нужны друг другу пусть лишь ради того, чтобы на пару покритиковать современников. Бывало, в один вечер мы искали недостатки у Магуэйна, а на следующий переходили к Делилло. Роберт Стоун и Гарри Крус придерживались нами для особых случаев. Наша ненависть к таланту тех, кто был нашего возраста и имел успех, составила начинку множества вечеров, хоть я и подозревал, что моя продукция Пауку не нравится. Мне-то его писанина не нравилась определенно. Однако насчет этого я помалкивал. Он был мой грязный, подлый, мерзопакостный друг-приятель. Кроме того, в некотором роде его манера мыслить заслуживала восхищения. Он пытался начать серию романов о частном сыщике, который никогда не покидал своей комнаты, – паралитике в кресле-каталке, способном решать все преступления с помощью компьютера. Он внедрялся в гигантские коммуникационные сети, устраивал сбои на внутренних линиях связи ЦРУ, лез в дела русских, но не обходил своим вниманием и интимные тайны, подглядывая в личные компьютеры. Он вычислял убийц по их магазинным счетам. Этот герой Паука был самым настоящим пауком. Как-то я сказал ему: «Мы развивались от ползающих к прямоходящим. А ты хочешь сделать из нас мозгошевелящих». Говоря это, я видел головы с усиками вместо торса и конечностей, но его глаза засверкали, точно я выбил главную мишень в игровом автомате.
Достаточно будет просто описать его наружность – она ясно представлялась мне теперь, когда я шел к его дому. Он был высокий и тонкий, с очень длинными руками и ногами и длинными, жидкими светлыми волосами – немытые, они казались какими-то сине-зелеными, а его вытертая голубая джинса – наоборот, почти грязно-желтой. У него был длинный нос, который не вел никуда – то есть не имел кульминации, а просто завершался двумя рабочими ноздрями и невнятным кончиком. У него были широкий, плоский, крабий рот и темно-серые глаза. Потолки в его доме были слишком низки для него. Обнаженные стропила отстояли от пола всего на восемь футов – вот что такое сарай из Адова Городка! – и весь дом представлял собой четыре маленькие комнатки, куда можно было попасть по узкой кейп-кодской лестничке, над четырьмя маленькими комнатками внизу, причем везде царила какая-то тоскливая затхлость, воняло капустой, давно пролитым вином, диабетическим потом – у его подруги, кажется, был диабет – и старыми костями, псиной, прогорклым майонезом. Это напоминало нищету старушечьей комнаты.
Однако зимой мы ютились по своим домам, словно жили не в нынешнем, а в предыдущем веке. Его домишко стоял в одном из узеньких переулков меж двумя нашими длинными улицами и был обнесен высокой живой изгородью, так что снаружи вы даже крыши его не видели. Сразу за изгородью был вход. Дворика не было – кусты примыкали к дому вплотную. Из всех окон первого этажа были видны только эти кусты и ничего больше.
По дороге я гадая, зачем иду к нему сегодня, и вскоре вспомнил, что во время моего последнего посещения он вырезал из дыни затычку, налил внутрь водки, а затем подал нам ее с домашним печеньем. Было что-то особенное в том, как он резал дыню, – высокая хирургическая точность в повороте лезвия, отчего меня тоже потянуло к радостям орудования ножом: так вид человека, смакующего изысканное блюдо, пробуждает аппетит у того, кто сидит напротив.