Крутые парни не танцуют - Норман Мейлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На рассвете ко мне вернулись голоса. Я слышал обитателей Адова Городка в час между пробуждением и сном.
«Ах, Тим, – шептали голоса, – ты сжег свою свечу с обоих концов: ядра и мозг, болт и язык, свой рот и свое сопло. Значит, твой фитиль поник навсегда? Значит, грешник не сможет больше грешить?»
Они шептали: «Ах, Тим, не лижи бедра блудниц. Древний запах спермацетового кита заставит тебя кончить слишком быстро. Дай нам отведать старых солей. Верни нам пену всех тех, кто ушел. Прощай, добрый друг, и будь проклят твой дом. Я проклинаю твой дом».
Попробую рассказать о том, что мне удалось понять. Фильмы ужасов не могут подготовить нас к часам мучительных поисков после единственной ясной мысли. Выплывая из кошмаров и вновь погружаясь в пучину жути, я добрался по крайней мере до одного вывода. Допустив, что я не принимал участия в этом деянии – а как можно было это утверждать? – я должен был спросить: но кто же? Видимо, кто-то, знающий о моей делянке с коноплей. Что сразу приводило на ум мою жену – если, шаря в своем тайнике, я наткнулся рукой не на ее волосы. Итак, вот вывод, к которому я пришел: надо вернуться в лес и посмотреть снова. Однако та мельком увиденная грязно-белая шевелюра отпечаталась в моей памяти подобно вспышке света и следующему за ней громовому удару боли – так бывает, когда ваше плечо выламывают из сустава. Я знал, что не смогу вернуться. Я раскис. Я предпочитал разлагаться в зловонном гнойнике трусости.
Понятно, почему я не берусь описывать эту ночь? Или объяснять, отчего каждый логический шаг так дорого мне обходился? Теперь я понял, как развивается психоз у запертой в лабиринте подопытной крысы. Едва ли не каждый поворот вызывает шок. Что, если там Джессика? А если так, стало быть, это сделал я?
С другой стороны – и за время, понадобившееся мне для отыскания этой альтернативы, я успел бы проехать тысячу миль, – если Понд и Пангборн вернулись в Бостон, а то и вовсе в Санта-Барбару (впрочем, их могло занести и еще куда-нибудь, это не важно), тогда голова в тайнике была головой Пэтти. Эта мысль окатила меня нестерпимой скорбью. Скорбью с налетом гаденького злорадства – но все это смыла очередная волна страха. Кто мог убить Пэтти, если не мистер Черняшка? А раз так, то не грозит ли опасность мне самому?
Вам знакомо тревожное чувство, которое ощущаешь в присутствии огромных черных пижонов? Попробуйте вспомнить его ночью, зная, что один из таких пижонов, возможно, ищет вас. Каждый всплеск со стороны океана, каждая беспокойная чайка говорили мне о вторжении: мне мерещилось, что убийца поднимает окна и отворяет двери.
Это было унизительно. Я никогда не воображал себя героем. От этого заблуждения – не пожалев ни времени, ни сил – обезопасил меня мой отец. Однако в обычных условиях я был способен считать себя все же не полностью лишенным мужских качеств. Я мог заступиться за друга; мог умолчать о полученной ране и без жалоб перетерпеть нарыв. Теперь я пытался сохранить выдержку. Но едва мое сознание прояснялось настолько, чтобы породить новую мысль, как меня снова подкашивало паникой. Я был как щенок в чужом доме. Я начал бояться своих друзей.
Убийцей должен был быть кто-то знающий, где я храню марихуану. Этого требовала простая логика. Ближе к рассвету я сообразил, что в ближайшие день-два, встречая приятелей на улице, буду искать ложь в каждом взгляде. Я походил на человека, который летит вниз по скользкому склону, хватается за ледяной нарост – и тот остается у него в руке. Я понимал, что если не смогу ответить на главный вопрос, а именно (поставим же его!): не я ли убийца? – то так и буду скользить вниз, пока не сорвусь с обрыва в безумие.
Когда же наконец рассвело и меня стали донимать голоса Адова Городка – почему они слышатся яснее всего между пробуждением и сном, как будто этот период обнимает целое столетие? – в мои уши начало проникать и визгливое карканье чаек; их гомон был достаточно громок, чтобы распугать гусениц ночи. Подумав о гусеницах, я вспомнил латинское слово «лярвы», и это принесло мне крохотное удовлетворение. Эй вы, призраки, – лярвы! В Экзетере нас хорошо учили латыни.
Я уцепился за эту мысль. В тюрьме, когда ты не поладишь с другим заключенным и страх становится тяжелым, точно свинцовое дыхание самой вечности, самое мелкое удовольствие, проникшее к тебе в душу, не менее ценно, чем брошенная в пропасть веревка, – это я знал по опыту. Сконцентрируйся на этом пустяке, каким бы он ни был, – и ты сможешь выбраться из бездны. Так что теперь я сделал попытку переключиться на что-нибудь совсем далекое, и стал размышлять об Экзетере и латыни – и вскоре благодаря этому не то чтобы успокоился, но по крайней мере изолировал свой страх и начал думать о маленькой меблированной комнатке в пансионе на запад от Десятой авеню, на Сорок пятой улице, где жил нынче мой семидесятилетний отец. С помощью этой тактики мне снова удалось увидеть бумажку, которую он приколол у себя над зеркалом, и прочесть аккуратно напечатанные на ней слова. Надпись гласила: INTER FAECES ET URINAM NASCIMUR, – а внизу отец с кудрявым росчерком подписал имя автора: Св. Одон Клюнийский . Самого же отца (и мне приятно упомянуть это в таком контексте) по-прежнему звали Биг-Маком в пику всем макдоналдовским гамбургерам.
«Ну и зачем тебе это?» – сказал я Биг-Маку, когда впервые увидел эту фразу над зеркалом.
«Это напоминание», – ответил отец.
«Ты никогда не говорил мне, что знаешь латынь».
«Приходская школа, – сказал он. – Там нас пытались научить. Кое-что в котелке застряло».
«А это ты где взял?»
«Знакомый священник поделился. Отец Стив. Он вечно на ножах с кардиналом», – заметил Биг-Мак поощрительным тоном, словно для попа это первая добродетель.
Что ж, моих знаний хватало, чтобы это перевести. Inter faeces et urinam nascimur – «Меж дерьмом и мочою мы рождены». Даже крохи культуры Биг-Мак выуживал, точно портовый грузчик – рыбу.
Но вот на столике рядом с моей кроватью зазвонил телефон, и я приготовился услышать голос отца. Мы не звонили друг другу довольно давно, но я был уверен, что это он. Я обладал способностью вспоминать о приятелях или приятельницах, едва они поднимали трубку, чтобы позвонить мне, – это случалось так часто, что уже перестало меня удивлять. Однако в то утро я увидел в этом предзнаменование.
– Привет, Тим.
– Ну, Дуги, – сказал я, – легок на помине.
– Ага, – отозвался он. Я сразу понял, что он в тяжком похмелье. Его «ага» открывало перед вашим мысленным взором безрадостные ландшафты мозга после шестидесяти лет дружбы с выпивкой (конечно, если допустить, что он попробовал ее лет в десять).
– Тим, – сказал он, – я в Хайянисе.
– Что ты делаешь на Кейп-Коде? Ты же вроде не любишь путешествовать.
– Я здесь уже три дня. Фрэнки Фрилоуд сюда перебрался, когда вышел на пенсию. Разве я тебе не говорил?
– Нет, – сказал я. – Как он?
– Помер. Я на поминки приехал.