Гель-Грин, центр земли - Никки Каллен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом отец отвозил его на черном раздолбанном грузовичке в город; в суперпрестижную школу, в которой Хоакин томился семь часов из суток и почти ничего не вспомнил, кроме уроков биологии и химии. И то — покупал сам книги в городе на выходных и занимался по ночам; «мне его уже не догнать, — пошутил учитель химии в приватном разговоре с Альфонсом, — он хочет быть врачом». Альфонс удивился — молча, как это делают крупные и красивые мужчины, — поднял брови, подумал мельком о тысяче вещей: купить Адель красных шелковых ниток, изменить слоган на сыр «Ламбер», тысячу банок персикового варенья заказали в Марсель… «Врачом?» — переспросила Адель два раза, меняя интонацию, как оттенок для вышивки; зашла вечером к Хоакину в комнату. Хоакин писал сочинение по «Ночь нежна»; никто никогда не проверял у него уроков; и даже дневник не смотрел, оттого он учился хорошо. «Мама?» — встал, прибрал на столе бумаги, поправил челку, опустил глаза, как в церкви. Адель осмотрела комнату — что здесь было от него: репродукция Тулуз-Лотрека «Джен Авриль, выходящая из “Мулен Руж”» и картина, которую он купил на свои деньги, молодого художника с севера о юге — точь-в-точь их сад, совершенно невероятное совпадение: розовые камни нагреваются на солнце, огромные тополя за воротами, черная, как волосы Адель, земля, инжир, яблоки, груши; лампа, низко висящая над столом в плетеном из ивы абажуре; две статуэтки из оставшегося после скамеечки для Этельберты куска красного дерева — Марии, низко наклонившейся к младенцу Иисусу на руках, и Иосифа, протянувшего руку, чтобы обнять их обоих.
— Учитель сказал, что ты хочешь стать врачом… — у неё же в руках по-прежнему была вышивка, руки боялись остаться в одиночестве.
— Да, — учебник биологии — нет, уже серьезная книга — в твердой обложке, цена золотом.
— Кем? — вот, сейчас начнется: ты единственный сын, ты понимаешь, ты не можешь уйти в монастырь или воевать, кому мы оставим в наследство — ферму, все эти тысячи сыров, молоко с запахом и вкусом клубники, простоквашу и йогурты, кусочки фруктов из сада…
— Хирургом.
Она села, впервые села в его комнате при нём, — на краешек кровати, словно не с сыном разговаривала, а с незнакомым священником; эта сужающая лицо робость, признание своей вины — невенчанные двоюродные брат и сестра. Хоакин часто думал об этой семейной истории по ночам; другие в похожее время считают овец или вспоминают стихи; как так случилось-получилось, что его отец и мать, при всей своей почти суеверной религиозности, молодые, красивые, при живых родителях, нашли силы и смелость, подобные гладиаторским, однажды переспать друг с другом…
— Как Адриан, — её родной брат, его дядя; вздохнула, будто клубок второй раз за пять минут упал с колен и покатился под диван. — Ну что ж, если будут трудности, всегда сможешь ему позвонить, — и ушла, оставив вышивку — жасмин и розы, дорожка сада, выложенная красными кирпичами; так родители отпустили Хоакина на свободу, к своей жизни; не сказав ни слова в упрек, потому что в первую очередь считали грешными себя. Хоакин вспоминал и это в бессонницу, развившуюся после студенческих ночных дежурств, — и понимал, какие они странные, его родители, такие красивые, живущие в своем мире; и сильные — как птицы, как первые христиане…
Иногда Хоакину говорили в классе: «эй, фермер», но не больше; никаких ярлыков и попыток драться. Хоакин был сильнее любого из одноклассников — сплошь бледных городских подростков; к тому же фамилия Тулузов стояла на двадцати пяти процентах молочной продукции района; семья старинная и богатая, как история Испании. После школы Хоакин поступил в университет — никакого вмешательства дяди Адриана не потребовалось; он хоть и был среди экзаменаторов — понял, что племяннику ничего не нужно, у него всё есть: молчаливость, точность и тонкие, как тростник, пальцы. «Хирург Хоакин Тулуз» — писал первые дни учебы на клочках бумаги юноша и страшно радовался, как украденному. Потом быт работы его задавил; одиночество существования; после ночных дежурств что-то темное поджидало в углах, не хотелось есть после операций; все свободные дни и вечера Хоакин просиживал в одном маленьком кабачке в подвале: красный кирпич, настоящий камин, кувшин каберне. Домой он не ездил; однажды в город приехала Адель, привезла свои вышитые картины на выставку, нашла его адрес через дядю Адриана, испугалась его провалившихся глаз и щек: «ты что-нибудь ешь?» «очень редко, мам, не хочется». Она купила ему холодильник, набила продуктами. «Мам, зачем, я же всё равно это один не съем» «Тут и есть пока нечего, будешь учиться готовить — меня так моя мама от анорексии вылечила; я не могла есть, когда отец Оливье отказал мне в исповеди…» Хоакин оценил единственное откровение о той дальней семейной истории, не дававшей спать ему по ночам; взял неделю за свой счет, и они прожили её среди сковородок, разделочных досок, кастрюлек разного калибра, рыбы, овощей, ножей, мяса, фруктов, мерных стаканов, муки, масла, соли, перца, чабра, мускатного ореха, коньяка и вина, картофеля фри, чеснока, сельдерея и салата. Адель знала три кухни в совершенстве: испанскую, итальянскую и французскую. Готовили они круглосуточно, ели потом по ночам, кидаясь друг в друга виноградинами, дольками апельсинов из десерта, смотрели всё время телевизор — сумасшедшие ночные фильмы: фон Триера, Тарковского, Бертолуччи, Кубрика, Карвая. Так готовка еды и каннские фильмы стали страстью Хоакина; с ними он прожил семь лет учебы, а в последнем, восьмом, родился Рири.
Больше всего на свете Хоакин боялся, что Рири будет странным, плохо воспитанным, неаккуратным, крикливым, неудачником — и это будет его вина, Хоакина, что он взял на себя ответственность и будет мучиться, в чем его вина, а что — неизвестное наследственное. Но Рири рос сам по себе; словно при рождении подарили Вселенную и назначили по ней дежурным; дали красный шелковый галстук. В самый первый день совместной жизни Хоакин, устав в полночь от классического беспричинного (покормили, пеленки сухие, лампа стоит на полу, а не режет глаза) плача, наклонился над кружавчиками и сказал спокойно: «Рири, если сейчас же не заткнешься, я тебя или эльфам отдам, или продам на органы». Ребенок умолк мгновенно, будто отключили свет. «Поверил», — подумал Хоакин и упал в подушку. Ему приснилось, будто он сам маленький и ту же фразу ему говорит Адель. Время бессонницы закончилось, как засуха.
Первый год с Рири сидела соседка. Хоакин работал в реанимации — «скорая помощь», всякий экстрим с газетных полос: драки нацистов с «бундокскими братьями», жена проломила мужу затылок топором, взрывы газа, пожары; его сокурсники, молодые, бледные от ламп дневного света, оставались после смены, крови, мозгов, соплей выпить, поговорить, а Хоакин бежал-бежал домой — что еще нового — Рири рос не по дням, а по часам, как в богатырских сказках; и однажды, ночью, лил дождь, Хоакин открыл дверь, соседка улыбнулась: «а он пошел», вывела под мышки Рири в синих рейтузах и синей рубашке; Хоакин сел на корточки, не снимая плаща, перчаток, протянул руки малышу: «ну, иди же к папе». И Рири шагнул — прямо в объятия Хоакина, который пообещал себе, что никогда не будет бояться детей, как боялись его собственные родители.
В два года Хоакин привез его к Альфонсу и Адель — знакомиться. У Альфонса было новое увлечение — плетеная мебель. Он выписал себе книг, каталогов, купил ножи, лак; и весь дом, веранда, летняя кухня были заставлены плетеной мебелью, которую он делал сам. Первый опыт — рукодельный столик для Адель; самый лучший — кресла-качалки, в которых сидели и курили Альфонс и Хоакин всю неделю бытия. «Кто мать?» — спросил Альфонс. «Она умерла при родах» «Не женились?» «Я бы привез…» «Жаль, что он был зачат не под Белой ивой, — это значит, что Тулузы уедут из этих мест». И тут из кухни раздался крик: Адель варила варенье, и Рири, любопытный зверек с блестящими глазами, залез ногой в таз с остывающим вишневым. Нога была в сандалике и колготке, но Адель кричала и никак не могла остановиться, будто на её глазах рушился мост, хотя сам Рири удивленно молчал, стоял в тазу и размышлял сосредоточенно в носу пальцем, отчего так горячо ноге. Хоакин извлек сына из варенья и быстро промыл ногу, обмазал мазью из тойота-короновской аптечки; испугавшись крика бабушки, Рири тихо захныкал, и Хоакин его носил и носил на руках по веранде, укачивая, как на пароме, и мальчик заснул. «Не знаю, как извиниться, Хоакин» «Мам, всё в порядке, я понимаю, это ты прости, что испортили варенье» «Ерунда, ели же мы уху, в которую однажды Буря принесла и кинула без нашего ведома дохлую водяную крысу», — сказал Альфонс, и взрослые начали давиться смехом, как тайной; зажимая рты, как первоклассники на задних партах, стараясь не разбудить спящего в кресле-качалке Рири.