Гефсиманское время - Олег Павлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это не жалобы на собственную участь обездоленных людей, какими они вряд ли были – лауреаты государственных премий, живые классики. Хотя судьбы поразительно схожи – и каждый, осознавая или нет, потерпел в своем времени сокрушительное поражение. Это погружение в национальную катастрофу, которую чувствовали с одной болью, в одно время. Это взгляд на Россию из ее глубины: только в XX веке кончаются эфемерные «хождения в народ» и подглядывание, когда стыдливое, а когда бесстыжее за народом, потому что русские писатели выходят из его гущи… Что же разрушилось и уничтожилось? Так жестоко и бессмысленно все у нас в России? Или это здоровое освобождение от больной тяжести каких-то изживших себя смыслов?
Со времени публикации «Впрок», «Усомнившегося Макара» Андрея Платонова и «Поднятой целины» Шолохова советская литература молчала о трагическом положении крестьянства. Все неимоверно сдавлено страхом, мертвые молчат о мертвых – и есть ли живой? Был – Твардовский. Он возвысился как советский поэт в трагическое время, но сам оказался сколком народной трагедии, а поэтому страдал правдой, будто узнавать ее должен был о самом себе. Крестьянский сын, он помнил о деревне. Отец его в 1931 был признан «кулацким элементом», подвергнут раскулачиванию и высылке – а вместе с ним отправили на спецпосление за Урал жену да шестерых детей. Константин Трифонович, один из братьев, вспоминал: «Постройки наши расхватали. Жилой дом перевезли в Белый Холм, как будто бы для учителей. А на самом месте, где мы жили, поставил себе избу председатель местного колхоза». Так закончилась жизнь крестьянской семьи, оставшейся без дома, земли, всего родного. Твардовский покинул смоленскую деревеньку, в которой родился, в 1928 году. Он переезжает в город, чтобы получить образование и войти в новую советскую жизнь.
Вот одно его малоизвестное стихотворение тех лет, «Отцу богатею» (1927 г.):
Нам с тобой теперь не поравняться.
Я для дум и слов твоих – чужой.
Береги один свое богатство.
За враждебною межой.
Пусть твои породистые кони
Мнут в усадьбе пышную траву,
Голытьба тебя вот-вот обгонит.
Этим и дышу я и живу.
Писал это, конечно, не доносчик, а верующий в свою идею комсомолец. Но в первоначальном варианте поэмы «Страна Муравия» (1936 г.) читаешь вдруг такие строки, уже не пропущенные цензурой:
Их не били, не вязали,
Не пытали пытками,
Их везли, везли возами
С детьми и пожитками.
А кто сам не шел из хаты,
Кто кидался в обмороки, —
Милицейские ребята
Выводили под руки…
Это написано без страха, по-живому, а в словах – реальность, правда. Все описывается как таинство – глуховато, скупо. Это и есть – таинство жертвы народной, которое вершит сама история. Ребята милицейские – не шавки конвойные, а такие же свои, будто бы даже подневольные, одетые в милицейскую форму пареньки. Одним выводить приказано – другим выходить с пожитками, и на всех-то один приказ. Куда везут? За что? Никто не знает… Пожили – нажили по узлу, по котомке дорожной, да еще вот детишек. Если уж с детьми увозят – может, оставят жизнь, будут хоть они жить? Но бабы кидаются в обмороки, исступленные, бесчувственные – везут на смерть. Без дома своего да земли – это же холод и голод, верная гибель. Отнимают ее, жизнь. «Не били, не вязали» – значит, подчинялись они своей судьбе покорно, не оказывая сопротивления, да и уже-то были забиты, лишены свободы. «Не пытали пытками» – даже не дознавались, кто и что скрывает, какая и у кого вина. «Их везли, везли» – без счета, будто и видишь неимоверно растянувшуюся вереницу этих возов, почти бесконечную. Видишь как-то со стороны, сам-то живой, как будто вспоминая тех, кого уж нет, чья жизнь кончилась, кто никогда не возвратится по этой же дороге, на том же возке домой. Понимая и сострадая – тем выдавая себя, что помнишь родных, храня в душе весь этот уход, без прощания и прощения, хоть какой-то надежды.
Это исповедание Твардовского и есть вся его суть. Мертвым, ушедшим не нужно правды – нужна она живым, потому посыл обращен будто бы даже в будущее. Есть правда, необходимая человеку, – это память. Твардовский не отрекался от того, что помнил. Он уцелел, но в этом чувствовал жертву отца и матери, младших братьев и сестер, а глубже – жертву народную. Уцелел с той же покорностью своей судьбе, с которой другие шли арестантскими этапами и погибали.
Еще малоизвестного поэта, его обвиняли в «кулацких тенденциях». В 1937 году в Смоленске готовился его арест. «Кулацкое происхождение» как приговор. Спасло то, что «Страна Муравия» понравилась Сталину. Оставленный в живых, Твардовский, пожалуй, был единственным русским поэтом, кто мог публиковаться в сталинскую эпоху, хотя шел своей поэзией за трагической судьбой своего народа. «Василий Теркин», «Дом у дороги», «За далью – даль» поэтому опережали сдавленное страхом и молчанием время. Это пролог ко всем главным событиям русской прозы, но и свидетельство о главных событиях истории. Хождение ли это за лучшей долей крестьянина, не желающего вступать в колхозную жизнь, или война глазами привычного к окопам русского мужичка, или реквием по убитым на войне, – все получит продолжение в темах и публикациях «Нового мира», когда Твардовский как главный редактор откроет для них журнал.
Главная – тема крестьянская. Он сам вел отсчет своего времени с публикации в «Новом мире» очерка Валентина Овечкина «Районные будни». Публикация состоялась в 1952 году. Партийный работник, журналист, Овечкин в этом очерке правдиво показал советскую деревню тех лет. Это был не художественный прорыв, но равный ему по силе поворот к жизненной правде. Когда через четыре года Твардовский был снят с должности главного редактора, его журнал уже успел опубликовать очерки и рассказы Тендрякова, Троепольского, Яшина. После смены партийного курса Твардовского в 1958 году снова назначают главным редактором «Нового мира» – и крестьянская тема получает на его страницах еще более отчетливое продолжение. Новая, хоть и обставленная красными флажками, свобода обсуждать общественное состояние страны, поданная докладом Хрущева на XX съезде партии, побуждала творческую интеллигенцию искать опору для этой свободы в народе. А писать о «проблемах сельского хозяйства» – и значило обращаться к народу. Так возникло уже в среде советской интеллигенции подобие «народничества».
Повторялось такое историческое состояние, когда государственная машина, созданная для подавления человеческой воли, в момент наивысшего господства над обществом и человеком уставала от собственного напряжения и нуждалась в уменьшении «нагрузки». Можно сказать, что начинались «общественные преобразования», однако общество было не готово к обновлению, и сама свобода не представлялась этому обществу необходимостью. В нем не было духо-подъемных сил и единства. Оно было воспитано произволом, сковано страхом и приспособилось к такому существованию ценою огромных жертв, как будто даже его и выстрадало. Именно такое положение вещей побуждало власть к реформам. Это были государственные меры, принятие которых ослабляло «внутреннее давление» в напряженных донельзя механизмах управления народом. Однако сами механизмы управления не менялись. И машина подавления отнюдь не ослабевала, а разве что работала уже не в полную мощь. Во время этих реформ общество получало допустимую свободу – и уже не тотальное, а как бы необходимое государственное насилие. Но взбудораженная даже такой свободой, общественная жизнь приходила в движение. Ее хватало для того, чтобы стать средой для мыслящих и образованных людей. Духовно интеллигенция обретала себя с осознанием своей вины перед народом. Чувство вины возмещало утраченную свободу, так как хотя интеллигент обладал личной независимостью и привилегиями образованного человека, но существовал в окружении угнетающих его сознание и душу несправедливости, страданий. Поэтому и он, чтобы обрести подлинную свободу, должен был страдать. Однако он становился, конечно же, только выразителем народных страданий. И если мужик ложился под розги покорно, принимал удары без стонов, то интеллигент как мог обличал несправедливое устройство жизни. Он находил виновной во всем власть государственную или власть денег, а мужик так же парадоксально отвергал его жертву – и уже сам жертвенно вверял свою судьбу правителям, спасался покорностью земле, а образованным господам говорил: «Не суйся!» Жертвуя собой, мужик не заявлял никаких прав на власть. Однако интеллигенция, обличая государственную власть, требовала для себя новых прав. По сути, она уже как бы наделяла себя властью, в том числе и над волей народа, роль которого в истории начинала представляться ей подчиненной и не главной. Казалось бы, словесная полемика с властью приводила к политической борьбе за власть. Испытав неожиданно такое «внешнее давление», государственная машина ответила усилением карательных мер. Наступала политическая реакция. Преобразования не получали развития. Режим управления народом ужесточался.