Книга Блаженств - Анна Ривелотэ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Или так: поздней ночью, с невеликим своим багажом, выходишь из автомобиля, и тебя встречает портье, ничуть не заспанный, бодрый и шипучий, как кофе с кока-колой. Он вручает тебе эти понтовые электронные ключи, приглашения на coupe de bienvenu, и махом блокирует на твоем счету тысячу евро на случай, если ты удерешь, забрав с собой все пойло из мини-бара, халаты и пушистые тапочки. Там, в холле, за стеклом чучела Dior и Balenciaga скалятся льдистыми стразами и кровавые, мясистые, будто бифштексы, амариллисы тянут жирные шеи.
Но весь смысл в той кровати, которая ждет тебя, безликая, свежая и покойная. Ты ложишься навзничь — и вдруг понимаешь, что устала, смертельно, равнодушно, на веки вечные. И только в отеле, в одиночном номере, тебе уготовано совершенное и полное отдохновение. Что вот сейчас ты повесишь на дверь табличку «Не беспокоить», опустишь пудовые шторы и уснешь. Перед тобой распахнется могучий океан сна, для тебя одной, свободного, роскошного, бестревожного, безмятежного сна. И в сущности, неважно, что за город за стенами гостиницы, довольно ли в ванной душистых шампуней и что будет на завтрак. Потому что сейчас это единственное место на земле, где ты гарантированно можешь побыть один на один сама с собой и отдохнуть, черт возьми, так, как ты мечтаешь отдохнуть после смерти. И в любом номере ты засыпаешь, не мучаясь, не тоскуя, не угрызаясь, мгновенно. Успев подумать две несложные мысли: отель — это рай. И еще: должно быть, Рай — это отель.
Должно быть. Рай — это отель, похожий на гигантские белые соты, где в каждой ячейке спят вечным медовым сном одинокие анонимные постояльцы, убаюканные светом божественной любви. Там нет больше этого убивающего, монотонного, насекомого, бессмысленного и страстного биения земной жизни. Там. Наконец-то. Всего этого. Больше. Нет.
Так почему бы не «Деи Доджи», не Венеция, коль скоро всё так удачно сложилось и мы с Игорем едем в путешествие.
На этот раз улизнуть не вышло. Матильда приехала в Венецию одна, ей не хотелось делить этот город ни с кем. Впрочем, с самого начала было ясно, что на открытии биеннале будет слишком много русских, что трижды в день ей придется то тут то там встречать знакомых, топчущих всё те же туристские тропы. Раскланиваться с ними, осовевшими от жары и вина, сплетничать и получать приглашения на вечеринки. Но все остальное время должно было без остатка принадлежать ей одной: она готова была даже не считаться с тратами.
О, как безрадостно быть нищим в Венеции в разгар сезона! Хуже, чем в Москве, и уж конечно несравнимо хуже, чем в Париже. Как утомительно петлять по городу узкими улочками в поисках пешего маршрута, когда мимо богатенькое турьё проносится в сияющих моторных лодках, вспенивая затхлые воды каналов. А там, у большой воды, убийственно элегантная «Ecstasea», королева всех яхт; в ней столько достоинства, что никто не решается возжелать ее, — она скорее бросится грудью на скалы, чем изменит своему владельцу. Тем более безрадостно быть нищим в Венеции, что в разгар сезона свободных мест в дешевых отелях не сыскать, и Мати снимает номер в пятизвездочном «Деи Доджи», что поблизости от лагуны, страдая от собственной расточительности. Именно там ее застает телефонный звонок — в тот самый миг, когда она, отставив стакан с ромом, разглядывает в зеркале крошечные морщинки на загорелом лице.
— Я окончил дела раньше, чем предполагал, и смогу быть в Венеции уже завтра. Где ты остановилась?
За годы их знакомства Матильде так и не удалось привыкнуть к нарочито безразличному тону, каким Юлий разговаривал с нею но телефону. Меньше всего она ждала его на биеннале, а он говорил так, словно делал ей одолжение. На самом деле, наверное, говорил Юлий нормально, просто он был Матильде в тягость, и она раздражалась но пустякам. Запретить ему приехать она не могла, но перспектива того, что большую часть расходов Юлий возьмет на себя, смягчила ее сердце.
Говорят, этот город хорош для расставаний. Этот город хорош для того, чтобы думать о времени, обращающем в прах все, чем живут живые. Венеция, причудливо изъеденная временем, цветущая плесенью, беззубо крошащаяся под ногами, призрачная, шепчущая, — она лишает воли. Так зачем же длить эту модерную, ни к чему не обязывающую связь в лучших традициях нового века, когда никто никому ничем не обязан, волен и неверен?.. Прах, Матильда. Возьми в свидетели свистящую воду, страдающее бельканто, и все эти ужасные инфекции, что тлеют столетиями в глубинах каналов, как пепельные розы под седой золой. Здесь рушится все, и нет исключений — еще немного, и хромированное нутро яхты «Ecstasea» заполнят чумные венецианские крысы и тонкий запах разложения смешается с ароматами высоких марок.
Пожалуй, не надо будет даже набираться особой смелости, чтобы наконец сказать Юлию, насколько все кончено. Она просто отпустит свой взгляд откуда-нибудь с моста Риальто вдаль, и все прозвучит само собой, одной нетрудной нотой.
Наверное, думами о смерти, неизбежно посещающими всех путешествующих по Венеции, город обязан своим гондолам. Мы с Игорем укладываемся в остроносую ладью, плавучий катафалк, черный с золотом, шнурами, искусственными цветами. Я чувствую себя героем фильма «Мертвец», отправляющимся в свое последнее плавание. Где-то над головой Харон-проводник на ломаном английском рассказывает о наводнениях, о брошенных дворцах, о славных покойниках и последних дожах, о запустении, о гниении, о распаде. Он рассказывает о своей прекрасной гондоле, лучшей в городе, всё хэнд-мейд, я сам чищу до блеска олль зе декорейшанз; гондола живет сорок лет, и гондольеру хватает ее ровно на одну жизнь. Его зовут Анджело, и он заплатил за лодку тридцать пять тысяч евро, чтобы плавать на ней до конца своих дней, изо дня в день, каждый день, по одним и тем же каналам, стоя на корме, нагибаясь под одними и теми же низкими мостами, как плавали его отец, дед и прадед. А мы лежим на скамье, взявшись за руки, каждый со своими мыслями о смерти, примеряем деревянное платье, и так топко, так ласково покачивается под нами черная колыбель.
Я устала, устала, можно я больше не буду вставать, можно я больше не открою глаз, не разомкну уст. Просто проводи меня до океана, держа за руку, я больше не хочу. Но океан не ждет меня, моя война еще не окончена, поэтому не сейчас. Меня тошнит от войны, от вида крови, своей и чужой, и я все чаще не помню, в чем же был смысл, и маленькие победы даются все тяжелее, радуют все меньше, но гондола причаливает — грацие, Анджело, — и мы сходим на берег. Венеция дразнит легкой смертью, скорой и безболезненной, смесь опия с дигиталисом, там всё уже готово к похоронам: флаги, факелы и венки; и сладкий, острый запах стелется над замшелыми мостовыми, обними меня, прекрасная утопленница. Обними нас всех, ты одна знаешь, как мы устали.
Венеция — музыкальная шкатулка, гипнотические колокольцы и взрезанный бархат, и треснувший лак, и пестрые муранские стеклышки. Я не знаю, что здесь делать влюбленным, только молчать, только мириться с конечностью чувства, только пробовать вкус отчуждения, склеиваясь влажной кожей.
Я говорила что-то о войне?.. Да, наверное; мы сидим в ресторанчике за полбутылкой белого, как объяснить тебе, с кем и за что я воюю?.. Вместо этого я говорю: