Книга Блаженств - Анна Ривелотэ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тебе нравятся шмели? — приставала я к Игорю.
— Шмели?.. Ну, в общем, да, они симпатичные.
— В раю непременно будут шмели. И котята. Котята не станут гам вырастать, они навсегда останутся маленькими.
Лицо Игоря делалось непроницаемым. Если бы он любил котят, он окружил бы себя ими, не дожидаясь смерти, это несомненно. И безропотно принимал как данность тот факт, что котята — вырастают. Ему недоступна была моя меланхолия по поводу неизбывного взросления котят. Внутри меня же она поднывала, как больной зуб, требуя, чтобы котята были изъяты из рамок отягощающей телесности и помещены во вневременные эмпиреи. Я размышляла о христианах, приходящих в оправданный ужас при мысли о вечности в раю. Бедные, они не в силах вообразить вечность иначе как нескончаемый отрезок времени! В таком раю спустя сотню лет человек с неизбежностью начал бы пинать котят и давить шмелей, сатанея от скуки в лучах божественной благодати. Но я, я-то знаю, как должно быть, чтобы было хорошо! Смерть — бегство от времени, прыжок в бестелесное, избавление от приступов уныния, приключающихся со мной всякий раз на пике любого из блаженств.
В то время как для меня все истинные, незамутненные блаженства только начинались где-то за порогом смерти, виясь мощеной дорожкой среди укрытых туманом лавандовых полей воображаемого рая, для Игоря примерно там же они заканчивались. Просто обрывались, как кинопленка, и дальше проектор стрекотал вхолостую. Смерть страшила его, счастливого обычным земным счастьем. Да у него просто на лбу было написано: куплю философский камень! Сотворить его сам он и не надеялся, трезво оценивая собственные силы и возможности. Вот почему он так ухватился за меня. Где-то в разнородной массе моих текстов ему почудился намек на некое знание, нет, не знание — нюх на бессмертие. Разубеждать его было бесполезно.
Разумеется, никакого такого нюха у меня никогда не было. Была только уверенность: я знаю, как должно быть, чтобы было хорошо, и знаю, что для этого нужно сделать. Избавиться от пожирающего нас времени, которое одно есть безосновное зло, противовес вечности и наша единственная реальность. Но к тому ли сводится смысл моей земной жизни, чтобы прожить ее, превозмогая страсть к развоплощению, прожить через силу — в частности, через силу земного тяготения?.. Вынужденно мирясь с взрослением котят, старением себя, с тем, что время отнимает у меня всех, кого я люблю?.. Восставая против власти времени, человек восстает против собственной среды обитания. С этого момента он — атипичная клетка, а все, что он предпринимает, — аутоиммунная деятельность, стихийный бунт, отторжение действительности.
Игорь уверовал в успех моей новой военной кампании и был готов платить любую цену, чтобы иметь возможность разделить со мной плоды моей призрачной победы. Порой меня брала паранойя: мне начинало казаться, что он не любит, никогда не любил меня, он просто взял меня себе в расчете на свой глоток aurum potabile[7]. Тогда я бывала оскорблена своим же бредом до глубины души. Я садилась за новый текст, мстительно вживляя в него облик Игоря, не целостный — чванливый и неверный: получи, получи свои крохи, недостойный! Я бесновалась оттого, что не могла взять его любовь, вынуть, как моллюска из раковины, качать у теплой груди. Мне нужна была новая любовь, а он использовал меня как ищейку, взявшую для него след вечности. Так мнилось мне, и все сильнее охлаждался воздух, охлаждался мир вокруг меня.
О да, думала я, я утоплю это долбаное повествование в какофонии временных потоков! Я останусь в точке покоя, зрачком в глазу бури, тогда как концентрические волны безумия будут бушевать вокруг. Слышишь, что сделаю я своею властью из-за того, что ты не дал мне любви?! И тебе — там — в сладких объятиях вечности — не будет места рядом со мной!
Когда закончился учебный год, «бабушка» Лёки Альбина перевезла ее в другой город, чтобы отдать в четвертый класс. Они кочевали так уже давно: Лёка не могла задерживаться в одной школе более чем на год. В то время как одноклассницы вырастали из школьных платьев, ее собственные становились всё длиннее, а обувь — всё свободнее, и в конце концов перемены в облике Лёки начали бы бросаться в глаза.
Они повстречались в 1962 году в санатории под Алуштой. Альбине было тридцать от рождения, а Лёке — тридцать восемь до смерти. То были счастливые времена, когда реальный возраст Лёки совпадал с физическим, то был зенит ее жизни. Середина, которую никто из живущих в обычном направлении не может обозначить. Лёка не сразу посвятила Альбину в свою тайну, но когда это произошло, та словно не удивилась. Наверное, вымышленная Лёкой биография-легенда выглядела не слишком убедительно. После этого Альбина всегда относилась к Лёке так, словно та была проклятым гением, словно поклялась делить все тяготы Лёкиной жизни ради грядущего счастья человечества, отвергнувшего Лёку по скудоумию. Это было верное и безупречное служение, и сначала Лёка часто задавалась вопросом, ради чего Альбина взвалила на себя эту ношу. Но потом, как это бывает с поистине близкими людьми, они вросли друг в друга так глубоко, что никаким вопросам уже не было места: на этой глубине близости вопросы просто задыхались. Альбина увядала бок о бок с день ото дня молодеющей Лёкой, но никогда не жаловалась. Лишь иногда Лёка ловила на себе долгие взгляды подруги, полные горького недоумения.
Альбина даже не пыталась заводить серьезные отношения с мужчинами. Вся ее жизнь была посвящена Лёке: так близкие одаренных писателей, художников или музыкантов ставят на себе крест, жертвуя всем, лишь бы иметь возможность ежедневно причащаться божественной благодати чужого таланта. В те дни, когда Мати водила дружбу с Идущей Вспять, Альбина выглядела рядом с Лёкой как бабушка, слепо обожающая внучку, и лучше прикрытия нельзя было придумать. Но внутреннее чутье Матильды обоняло в Альбине сторожевого пса, спящего вполглаза, и от этого ей было не по себе.
Лёка уехала, не оставив адреса, но несколько раз Мати получала от нее письма. Последнее пришло в девяносто первом. Оно было длинным, в несколько двойных тетрадных листов, и написанным явно не за один присест. Прекрасный Лёкин почерк испортился: возраст давал о себе знать, мелкая моторика стала уже не та. Лёке было девять до смерти. Матильда сохранила это письмо. Вот оно:
г. Свердловск, 6 августа 1991 г.
Здравствуй, друг мой Матильда.
Новостей у меня мало, и все они неинтересные. Пишу тебе не затем, чтобы ими поделиться, и не затем, чтобы напомнить о себе: уверена, что ты помнишь. Мы ведь с тобой не из тех, кого забывают. Просто хочу рассказать тебе одну историю. Могла бы сделать это и раньше, но мне казалось, прости уж, что ты еще слишком юна.
В тридцать шестом году я работала вахтершей в школе рабочей молодежи (тогда она называлась школа взрослых повышенного типа). Учился у нас один парень, молодой токарь с завода «Серп и молот». Звали его Павел, как твоего отца, и было ему лет двадцать. А я была шестнадцати — летней девчонкой в теле шестидесятичетырехлетней старухи, и угораздило меня влюбиться в него без памяти. Знаешь, как это бывает в таком возрасте (а может, еще и не знаешь), что называется на ровном месте. Просто любви внутри у юной девушки столько, что она прорывается наружу на кого Бог пошлет. И ничего-то тебе об этом человеке не известно, кроме того, что улыбка у него ярче солнца и глаза ясные, но тебе достаточно. И вот представь, Матюша, сидела я на этой своей вахте и грезила. Все ждала, когда же мой Павлик мимо пройдет. Он проходил — здоровался, уходил — прощался. Иногда на переменке его видела. И все. Не заговаривал он со мной. А чего ему со мной, с бабкой, заговаривать?.. Думала я тогда, несчастней меня нет на белом свете. Господа Бога кляла на все корки за то, что он меня сделал не такой, как все. Могла бы — руки на себя наложила бы. То есть я тогда даже не представляла, сколько таких молодых парней мимо меня пройдет, прежде чем я сама помолодею. Мне ведь казалось, кроме Павлика, я никогда никого не полюблю.