Покаянные сны Михаила Афанасьевича - Владимир Колганов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что ж, пусть будет Сезанн. Хорошо хоть не Ван Гог — было бы обидно за любимого художника. Ну ладно, с названием кое-как разобрались, а остальное…
Наконец, слово взял Семен Васильевич Евдох. Как и положено, по завершении культурного мероприятия следует подбить итоги.
— Дамы и господа! Я вот что вам хочу сказать. Как невыносимо, когда холодные, самовлюбленные, абсолютно полые люди примазываются к мировой культуре! Нет, это не мои слова. Но очень кстати вспомнилось. Честно говоря, я бы тоже не стерпел. Да можно ли молчать, когда чуть ли не дословно списывают, когда заимствуют светлые идеи, когда воруют у тебя, по сути, самое дорогое, что еще осталось в жизни — возможность писать то, что приходит в голову. Да что там говорить — грех, великий грех отбирать хлеб у тех, кто добывает его тяжким писательским трудом.
— Браво, мэтр, — поддержал патлатый мужик.
— Все именно так, — подтвердила бритоголовая Эльза Карповна.
— И вот еще что скажу, — продолжал Семен Васильевич. — Слава богу, есть еще у нас авторы, способные постичь суть происходящего в стране, дерзающие совершить гражданский подвиг ради своего народа. Честь и хвала им! — И уже под дружные овации: — Кстати, спешу вам сообщить, что госпожа Улючевская с романом «Сезанн» вошла в шорт-лист литературной премии.
Да кто бы сомневался… Сегодня премию дадут роману о бомжах под названием «Сезанн». Завтра «Эль Греко» обзовут поэму о путанах… Так и живем. Подумалось вот о чем. Неужто в литературе дела так плохи, что графомана превозносят до небес только за то, что он придерживается якобы прогрессивных взглядов, а сделанные второпях дневниковые записи называются романом?
И вот сижу на скамейке у пруда, раздумываю: стоит ли писать, если рассчитывать на эту вот читающую публику? А что мне остается? С другой стороны, если вдруг не повезет, причина вроде бы ясна — читатель виноват. Дальше больше — оказывается, не тот народ, не та страна. И вообще, все совсем не то — не то, что хочется. Однако нельзя же при каждой неудаче взять и поменять страну. Так только варежки весной меняют на перчатки.
Честно говоря, ко времени последнего приезда в Москву роман я с Божьей помощью все же написал. А что замыслено было на баррикадах, у гастронома на Смоленской, у пруда — так это осталось на потом. Надо же услышанное и увиденное сперва переварить, дождаться, когда в сознании возникнет некий образ. Правда, небольшую пьесу на эту тему я все же предложил театру. Ну а пока, продолжая по ночам сторожить музей на Большой Садовой, пытаюсь протолкнуть роман в какой-нибудь журнал. В первом же через неделю получил отлуп. А вскоре отказы эти на меня посыпались, как дождь на путника, оставшегося без зонта. Нет, думаю, так не пойдет. Что я им, пацан, чтобы бегать по редакциям! Сначала было решил пойти по адресу и дать кому-то в ухо… Но прежде чем скандалить, полагалось бы спросить:
— А почему отвергаете будущего классика?
Вот с этим и пришел. Маленькая комната, большую часть которой занимали огромный шкаф и письменный стол, по своему виду предметы вполне типичные для заводской бухгалтерии или судебной канцелярии. В этой убогой обстановке явно неуместным казался бронзовый канделябр, стоявший на столе, — видимо, подарок сослуживцев к юбилею.
Рецензент встретил меня вежливой улыбкой.
— Очень приятно, — промолвил он и поспешил представиться: — Перчаткин Кузьма Иванович. Прошу садиться.
Я сел на стул.
— А вас как зовут? — ласково глядя на меня, спросил Перчаткин.
— Афанасий… то есть Михаил… Михайлович. — Так растерялся… не знаю, что и говорю.
— Очень приятно! Очень! Ну-с, расскажите немного о себе. Где учились, с кем пришлось сотрудничать, кто давал вам первые уроки? — По-прежнему нежно глядя на меня, Перчаткин изобразил на своем лице внимание и даже малую толику сострадания, которое педагог испытывает к нерадивому ученику.
— Да вот, учился на врача. — Больше я и не знал, о чем сказать.
— Ну да! Да! Конечно! Теперь все классики учатся сначала на врачей. Почти как Гриша Горин или же Арканов…
— Это кто ж такие?
— Не знаете? Впрочем, откуда же вам знать, — посетовал Перчаткин. — Да, о чем это я?.. Литинститут когда изволили закончить?
— Я же говорю… медицинский факультет… там, в Киеве.
— Ну ясно, в Киеве. Кто бы сомневался. — Изобразив на лице некое подобие расстроенных чувств, Перчаткин, кряхтя, встал и подошел к огромному шкафу, доверху заполненному толстенными папками, по виду чуть ли не пудовыми. — Вот работенка-то! — вздохнул Перчаткин. — Тут семь потов сойдет, пока отыщешь нужный экземпляр. Вы перед тем, как нам отдать, не взвешивали?
— Кого?
— Да кого ж еще? Роман, — с усмешкой пояснил Перчаткин. — Если знать точный вес, я его сразу опознаю. У меня на это глаз наметанный. Может быть, хоть сколько там страниц, запомнили?
— Триста две страницы, — ответил я. — Это если не считать титульного листа.
— Значица, триста три, — задумчиво произнес Перчаткин и резким движением выдернул из шкафа знакомую папку с розовой тесемкой. Это и был написанный мной роман. — Ну что ж, — сказал рецензент, взвесив на руке папку с рукописью. — Здесь чувствуется несомненный талант. Способность описать пейзаж, подробности жизни главного героя, его биографию, родственников до пятого колена… Да, скажу вам, для этого нужна большая голова. — Он с сомнением покосился на мою вполне обычных габаритов голову. — Жаль только, нет у вас соавторов. Помнится, когда я работал цензором в академическом журнале, так там… Ну да это дело наживное. — Перчаткин развязал тесемки, водрузил на нос очки и стал читать.
В молчании прошло несколько минут…
Тут зазвонил телефонный аппарат. Неторопливо сложив в папку рукопись и завязав тесемки, Перчаткин снял трубку с аппарата и недовольным голосом столоначальника в главном офисе «Газпрома» сказал:
— Да! Слушаю! У аппарата! — И вдруг лицо его расплылось в очаровательной улыбке, глаза заискрились, как на рождественской елке бенгальские огни, морщины разгладились, и даже слышно было, как сердце застучало быстро-быстро. — Андрюша, ты ли это? Сколько лет! Ну, как здоровье, как семья? Так… так… Я очень рад… Рассказы? Что ты, дорогой! Конечно, все в порядке. Я сразу главному на стол… Да, да… записочкой сопроводил. Все, все как полагается… Да ты не беспокойся! Думаю, что в ноябрьский номер попадет. Так что с тебя причитается, Андрюша!.. Ну, будь! Увидимся, когда будешь в Москве.
Еще продолжая улыбаться, Перчаткин глянул на меня. Улыбка съежилась, морщины углубились, и на лице где-то в районе переносицы повис немой вопрос: а этому-то замухрышке что здесь надо? И вот, не скрывая огорчения, Перчаткин положил пухлую ладонь на папку. Ту самую, где обретался мой роман.
— Жаль! — Перчаткин смотрел на меня, не скрывая огорчения. — А ведь задумано просто гениально! Поверьте, я отвечаю за свои слова. Эх, можно было бы конфетку сделать. — Он даже прицокнул языком. — Но вот беда, тут очень много лишнего, такого, что категорически следует изъять. Это же явно не проходит. — И с сожалением развел руками. — Вот если бы вы сократили рукопись так, чтобы вместо двух кило она тянула граммов на пятьдесят… — Перчаткин внимательно глянул на меня. Ну точно так, как продавец, который втюхивал мне тухлую осетрину в гастрономе на Смоленской.