Теории современного искусства - Александр Викторович Марков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь важно, что Лакан показывал, что на «стадии зеркала» ребенок еще не до конца собрал свое тело, не вполне владеет своим телом, но так было и со взрослым человеком до XVIII века, века автоматонов и просветительской идеи «человек есть машина». До этого, раз даже происхождение души толком не известно, сложить душу, тело, сознание в единую машину было невозможно, были «складки» барокко, а не единый «склад» организма. Не буду повторять идеи книги М. Фуко «Слова и вещи» о фундаментальном различии между Барокко и Просвещением и о том, как по-разному конструируется «человек» в эти эпохи, но только замечу, что видеоинсталляции реализовали то, о чем мечтал Лакан — они стали исследовать, как возможно «я» не только в мире полагания себя, но и в мире неожиданного видения себя, когда вдруг изображение тебя выдаёт, заставляет тебя посмотреть на себя и понять, что с этим надо что-то делать.
Постструктуралистская критика показала, что сам язык, который мы воспринимаем как нечто естественное и привычное, представляет собой конструкцию, собранную интеллектуалами, которая просто в следующем поколении воспринимается как что-то уже само собой разумеющееся. Простой пример — аристократизм: сами аристократы часто считают себя «породой», но аристократизм изобрел Б. Кастильоне, друг Рафаэля, который просто взял риторику Цицерона, но заменил оратора на аристократа. Оратор должен снискать благоволение публики, поэтому обязан вести себя естественно и непринужденно, иначе ему просто не поверят. Так и аристократ должен быть предупредителен, несколько рассеян, несколько небрежен и этим приятен, в отличие от «нового богатого», который всегда по-деловитому напряжен.
Для такой критики языка характерна популярная книга У. Эко «Поиски совершенного языка» (1993, рус. пер. 2009), в которой он показывает, как начиная с Античности существовала утопия устройства языка на исключительно логических основаниях: надо было преодолеть двусмысленности и неопределенности, возникающие в языках, и создать язык, строгий как математика и логика. Но все эти попытки во все времена проваливались, потому что открывалось противоречие между семантическим и ценностным рядом: скажем, если, допустим, какой-то формант означает «добрый» или «злой», и он образуется определенной комбинацией знаков, то как избежать того, что комбинация знаков, созданная в соответствии с синтаксисом высказывания, не будет содержать случайным образом этот формант? Любые ухищрения развести эти ряды терпели крах, и состоялся более-менее только искусственный язык эсперанто из-за близости к национальным языкам.
Тем самым, оказывается, что «естественный» язык всегда является продуктом, создаваемым исходя из определенных ценностей, и эти особенности естественного языка не могут быть исключены, как мы ни пытались бы переделать язык на логических основаниях или научиться всегда говорить истину. В этом важнейшее различие между структурализмом и постструктурализмом: структурализм исходил из того, что можно создавать истинные высказывания, всегда отличая их от ложных, тогда как постструктурализм исходит из того, что само конструирование высказываний включает в себя компромиссы с господствующей культурой, с определенными установками или некоторой инерцией понимания, и поэтому требуется более серьезная критика культуры.
У Эко немало других интереснейших книг, например, «История иллюзий» (2002, рус. пер. 2013). Слово «иллюзия», взятое заглавием книги в русском переводе (в оригинале она называется «О привидениях и прочих байках»), не должно сбивать с толку: речь идет не об оптических иллюзиях, но и не об идеологических заблуждениях. Скорее, об «иллюзии» здесь говорится как о «площадном розыгрыше»: как если на рынке кто-то крикнет, что летит ворона, то все посмотрят на небо. Так и здесь, оказывалось, что объявить о существовании райских земель, неведомых континентов, загадочных стран и народов — это и был тот площадной вызов, который заставлял всех внимательно всматриваться в горизонты собственного существования.
Это и было некогда зрелище, которого ждут одновременно как развлечения и как новости, не устаревающей даже на следующий день. Сами «иллюзии», например, вера в существование страны, в которой всё наоборот, переводила разговор о мире из морального регистра в политический. Мир наоборот был своеобразным миром, в котором политические возможности стали политической действительностью, в котором могут сочетаться не только справедливое и несправедливое, но и мыслимое и немыслимое. В этих иллюзиях всегда проскальзывает новость о постоянном крахе готовых политических решений перед мощью речи.
Вообще, итальянская мысль о современном искусстве очень интересна. Например, таков Джанни Ваттимо, создатель «бедной мысли», соответствующей такому возникшему в Италии направлению современного искусства, как «бедное искусство» (arte povera). Ваттимо много общался с Ричардом Рорти и, как и он, настаивает на том, что не просто при разговоре о современном искусстве интерпретация предшествует анализу, но что интерпретация и есть сама наша современность. Ваттимо говорит, что наша эпоха стала эпохой настоящего христианства, «бедного», соответствующего духу Евангелия, в котором не буква, не грамматическое значение определяет смысл, а готовность причаститься Христу, который доказывает, что свободная интерпретация правил может вполне оказаться непротиворечивой.
Например, мы никогда не можем сказать, какие именно механизмы и представления действовали при непорочном зачатии или воскресении из мертвых. Для атеиста это будут просто фантазии, иначе говоря, определенные механизмы порождения частнозначимых текстов, для верующего это будут непостижимые действия спасительного Промысла. Но мы всегда можем сказать одно — независимо от того, менялись ли тут законы природы, фантазировали мы, фантазировала сама природа, или происходило какое-то еще незаметное для нас текстопорождение в объективном мире, важно то, что получившаяся интерпретация непротиворечива для духовного возрождения человека. Не метафора или какой-то еще частный прием производит действие смысла, но сама текстовость, и позволяющая поддержать новый смысл как действенный.
Ваттимо говорит, что модернистское искусство на самом деле основано не на поиске новых форм, а на отказе от скомпрометировавших себя языков, скомпрометировавших себя педантизмом и связанными с ним моральными подлогами. Как раз поэтому африканская маска, древ нерусские иконы или резкие мазки по холсту и были для модернистов не скомпрометированным, не замаравшим себя бюрократическим грамматизмом языком. Впрочем, как показали формалисты, сам по себе авангард противоречив и не лишен некоторой педантичности. Современное искусство, которое отказывается от этой прагматичности авангарда, от его стремления к «подлинности» (как критиковала его Розалинда Краусс), видит в самом искусстве способность бытия сбыться независимо от используемого языка. Здесь Ваттимо следует Хайдеггеру, у которого в поэзии сбывается истина бытия, только на место национальной поэзии он ставит как бы не привязанный ни к какой культуре минимализм.