Государи Московские: Младший сын. Великий стол - Дмитрий Михайлович Балашов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Федор настороженно косился на спокойное, с прищуром, раздобревшее лицо московского князя. Ворчал:
– Смерды! Песья кровь. Падаль…
Выпяченная нижняя губа его судорожно подавалась вперед. Он злился на московского князя, подозревал, что тот чем ни то помог смольнянам, но толком так ничего и не узнал и вынужден был покорно терпеть спокойные, чуть насмешливые утешения хозяина.
Княжичи тоже сидели за столом, глядели во все глаза то на Федора Чермного и его нахохленных воевод, то на батюшку и готовы были прыснуть в кулаки.
Проводив ярославского князя и опять остановясь на крыльце, Данил, дождавшись, когда последние всадники отъехали, оборотился к детям:
– Ну вот! И нету больше Федора на смоленском столе!
– Батюшка, ты сам упреждал смольнян? – не вытерпел и на этот раз Юрий. Данил захохотал, торнул сына в затылок:
– Думашь, сами не знали?!
Отсмеявшись, прибавил:
– Упредить – невелик труд. Земля отвергла его, вот что! Да тут, – приодержавшись, добавил Данил, – что племянник, что дядя – друг друга стоят. Ставил его Ростиславич, чуял, что по духу свой: таков же подлец. Ан он свой и обвел! Подлец завсегда в людях ошибется – по себе судит дак! Людей себе ищут, думашь, по уму? По сердцу, как на сердце ляжет! Сам хорош, хороших и найдешь, и служить будут верно. А сам как Федор Чермный, и холопы твои будут таковы же, и служить станут до часу, пока не споткнулся. Так-то, сын!
Лесные пожары утихли, только когда пошли наконец осенние дожди. Но и когда уже выпал снег, на моховых болотах нет-нет да и протаивало, курилось упорным едким дымом, пока уже метели с морозами не укрыли все вдосталь, до конца.
Федор Чермный умер в следующем году, посхимившись, у себя, на Ярославле. При жизни он всем мешал, и о нем постарались забыть, вернее, забыть то, чем он был на деле. В памяти и преданиях он остался родоначальником ярославских князей, и его потомки, вкупе с монахом-летописцем, много потрудились, чтобы в житии Федора Чермного придать своему предку черты благолепия и святости.
Глава 113
Год этот, предпоследний год тринадцатого столетия, начался грозным солнечным знамением, предвещавшим, как толковали старики, новую рать. Всколыхнулось на западной окраине страны… Немцы в силе тяжкой пришли под Псков, и князь Довмонт, выйдя навстречу, разбил их в кровавой, небывалой доднесь сече на берегу Великой, в виду псковских стен. Это был последний подвиг знаменитого псковского князя. Тою же весной, двадцатого мая, Довмонт умер, с почетом и скорбью быв положен в соборе Святой Троицы. Да будет память его нерушима в Псковской земле!
На далекой южной окраине, в степи, на берегах Ак-Су[7] в гигантском сражении решилась в том же году судьба ордынского ханского престола, а вместе с тем и ближайшая судьба Владимирской земли.
Разбитый в прошлом сражении на Дону, хан Тохта не сложил оружия перед Ногаем и нынче вновь собирал войска. Русские дружины, посланные князем Андреем, пришли ему «в пору и вовремя».
Прибывший на этот раз в Орду старшим над сотнею воинов, Козел был доволен донельзя. Дело предстояло верное. К Тохте подходили и подходили полки мунгальских эмиров, и когда вся громада конницы двинулась в степь, то сколь он ни подымался в седле, сколь ни тянул шею – конца-краю рати так и не удавалось увидеть. На дневках кони выедали траву дочиста, в ручьях не хватало воды, и из-за нее дрались. Ночевали, привязавши к ноге повод – не увели бы коня! В эдакой буче, поди, и пропажи не отыщешь! Козел, покрикивая, подтягивал ратных, на привалах расставлял двойную сторожу.
Шли много дней. Ратники почернели, спали с лица, исхудали кони. Ногай все отступал, стягивая полки. Рать Тохты была уже далече за Доном. Уже и за Днепр перешли, переплавились на надутых бурдюках, а сражения все не было и не было. Когда подходили к Ак-Су, ни Козел, ни большие воеводы русского полка не помышляли больше о подвигах. Усталь до одури охватила всех, и чаялось хоть какого конца, лишь бы скорей!
Утро сражения, нежданного для рядовых кметей, началось сшибками передовых конников, но ихний полк до полудня лишь двигали с места на место, не вводя в бой. Где-то нарастал и опадал рев ратей, гудела от топота копыт земля. В пыли смутно маячили темные массы движущихся комонных, и не понять было толком – своих или чужих. Громадность того, что происходило там, впереди, подавляла воображение.
Ратники забывали жевать сухари, изъеденными пылью глазами тщетно вглядывались в даль. Но все так же не смолкал бранный шум, и все так же двигались в пыли неразличимые бунчуки и знамена, пока наконец ополдень к ним не подскакал окольчуженный татарин и не прокричал хрипло что-то неразборчивое, показывая белые зубы на черном от пыли лице. Полк тронулся в согласном копытном перестуке, все убыстряя и убыстряя бег. Монгольское «хурра-аа!» нарастало. Вот показались отдельные отступающие комонные. Привставая в седлах, они оборачивались, пускали стрелы в неразличимое облако пыли позади себя.
– Урра-а-а! – заорали передовые, и Козел подхватил высоко, с провизгом, тот же крик, вырывая клинок. Злость, и обида, и страх, и пьянящая удаль сражения – все слилось воедино в нем в этот миг, и он уже не принадлежал себе, да и не свернуть бы было: вал конницы, катящей следом, мог растоптать любого беглеца. Вот впереди замаячили, как в тумане, узколицые половецкие морды Ногаевых татар в меховых шапках. Мимо уха с жутковатым сосущим присвистом прошла стрела, и дальше началось невообразимое. Козел едва поспел раза два неразличимо ударить во что-то саблей, все силы уходили на то, чтобы не упасть самому и удержать от падения жеребца. Вздымались оскаленные конские морды, режущий острый крик летел в уши, валились под копыта брыкающиеся кони и тела всадников. Сабли высверкивали, точно короткие молнии, заставляя прижмуривать глаза.
Козел рвал поводья, вздымал щит, вертел шеей, пригибая голову, и едва не пропустил тот миг, когда татары Ногая начали поворачивать коней и можно стало, закинув щит за спину, рубить и рубить бегущих…
До вечера русские дружины, поредевшие, измученные, вводили в дело еще раз пять. Однажды близко промаячили бунчуки самого Тохты. Бой длился с неслабеющей яростью, и совсем онемела рука, сжимавшая саблю, и казалось, что этому никогда не будет конца, но вот – уже под низкими лучами вечернего солнца