Андрей Белый. Между мифом и судьбой - Моника Львовна Спивак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В январе 1934 года судьба близко на миг столкнула меня с О. Э.
Умер Андрей Белый. О. Э. написал о Белом стихи и передал мне рукописный список, автограф своих стихов. — П. Н., запомните, я, еврей, первый написал стихи об Андрее Белом, — с какой-то милой, наивной гордостью подчеркнул О. Э. свой «приоритет» написания стихов, посвященных смерти А. Белого, связанных с его кончиной[1729].
Эта запись отличается от предыдущих лишь одним добавленным словом. Но оно существенно меняет смысл высказывания и устраняет обнаруженную Ю. Л. Фрейдиным неточность: Мандельштам просил обратить внимание не на то, что он впервые написал стихотворную эпитафию, а на то, что память Андрея Белого первым почтил еврей.
Не исключено, что цикл «Памяти Андрея Белого» Мандельштам рассматривал как благородно-почтительную реплику в диалоге, начатом поэтами летом 1933-го, когда они с женами отдыхали в писательском Доме творчества в Коктебеле. Как уже отмечалось ранее, тесноте их общения способствовало то, что чету Бугаевых «прикрепили» в столовой к тому же столу, за которым сидела чета Мандельштамов. «Все бы хорошо, если б не… Мандельштаммы <так!> (муж и жена), — жаловался Белый Зайцеву в письме от 7 июня 1933 года, — и дернуло же так, что они оказались с нами за общим столиком (здесь столики на 4 персоны); приходится с ними завтракать, обедать, пить чай, ужинать. Между тем: они, единственно, из 20 с лишним отдыхающих нам неприятны и чужды»[1730].
Десятью днями позже этой же «неприятностью» Белый поделился с Ф. В. Гладковым:
<…> с Мандельштамами — трудно; нам почему-то отвели отдельный столик; и 4 раза в день (за чаем, обедом, 5-часовым чаем и ужином) они пускаются в очень «умные», нудные, витиеватые разговоры с подмигами, с «что», «вы понимаете», «а», «не правда ли»; а я — «ничего», «не понимаю»; словом: М<андельштам> мне почему-то исключительно неприятен; и мы стоим на противоположных полюсах (есть в нем, извините, что-то «жуликоватое», отчего его ум, начитанность, «культурность» выглядят особенно неприятно); приходится порою бороться за право молчать во время наших тягостных тэт-а-тэт’ов <…>[1731].
А еще через неделю — с Г. А. Санниковым:
Чувствуем огромное облегчение: уехали Мандельштамы, к столику которых мы были прикреплены. Трудные, тяжелые, ворчливые люди. Их не поймешь[1732].
По приведенным цитатам видно, что отторжение от Мандельштамов, которые «неприятны и чужды», оформлялось Белым по линии неприятия именно специфически национальных манер и черт. Подобное стыдливо-эвфемистическое обозначение юдофобии было, по-видимому, распространено в кругу Белого. Так, например, в аналогичных «терминах» объяснял сам П. Н. Зайцев не понравившееся ему выступление М. Ф. Гнесина: «<…> играл Гнесин — музыку на слова и на тему „Повесть о рыжем Мотеле“ И. Уткина. Ничего, своеобразно!.. Но чужое все это!..»[1733]
Конечно, вряд ли Мандельштам мог доподлинно знать о тех нелестных «эпистолярных» и «дневниковых» характеристиках, которые давал ему и его жене Белый. Но не исключено, что во время ежедневных «тэт-а-тэт’ов» не только Белый постигал еврейскую природу болтливости Мандельштамов, но и Мандельштам — антисемитскую природу молчаливости Бугаевых… Впрочем, Белый, конечно, мог скрыть свое неприятие от соседей по столу, а Мандельштам мог, конечно, и не догадаться о «мучениях» своего собеседника. Но и в таком случае для гордости Мандельштама были основания: он мог отреагировать своим стихотворным циклом как на ранние скандальные антисемитские выступления Белого[1734], так и на их явные отголоски в романе «Москва»[1735]. Впрочем, так же не исключено, что высказывание Мандельштама следует рассматривать в более широком контексте — не только в связи с взаимоотношениями с Белым, но также вообще в связи с его пониманием собственного места в русской литературе и культуре.
Однако вернемся к мемуарам и записям Зайцева. Получается, что в обеих редакциях истинные слова Мандельштама переданы с намеренным искажением смысла. Причина такого искажения кажется вполне объяснимой: ведь воспоминания о Белом Зайцев хотел напечатать и в 1960‐е вел переговоры об этом с «Новым миром» и тартуским «Блоковским сборником». Вряд ли «еврейские» откровения Мандельштама нашли бы понимание даже у либеральных советских цензоров и редакторов, а потому были мемуаристом «редуцированы». В набросках к очерку о Мандельштаме влияние самоцензуры было меньше, и потому слова поэта Зайцев передал в том виде, в каком услышал и запомнил.
В тех же набросках есть еще один, чуть более пространный вариант описания разговора с Мандельштамом, и опять еврейская тема оказывается в разговоре центральной. Таким образом, два «лжесвидетельства» в мемуарах о Белом уравновешиваются двумя правдивыми «показаниями» в набросках к очерку о Мандельштаме. Вот второе из них:
— Зайдите ко мне! Ведь мы живем в Нащекинском, в писательском доме.
Я зашел к нему, у него в тот вечер были Гуковский, литературовед, и сын поэта Н. С. Гумилева[1736]. Но я тогда был очень не в себе, он прочитал мне свои стихи о Борисе Николаевиче и с большим чувством сказал: — Запомните, П<етр> Н<иканорович>, я, Мандельштам, еврей, первый написал стихи о Борисе Ник<олаевиче> в эти дни… — и он протянул мне рукопись, приготовленную для меня, автограф. Мы обнялись, крепко, крепко — и — расцеловались по-братски, заливаясь слезами. Многим были вызваны наши слезы… Мы расстались и больше уже не видались.
2.2. Вечера памяти Белого в ГИХЛ: хлопоты П. Н. Зайцева
Фрагмент о Мандельштаме в воспоминаниях Зайцева о Белом оставляет еще целый ряд неясностей, на которые нам хотелось бы обратить внимание.
В «Московских встречах» указание на дату общения мемуариста с поэтом дается следующим образом: «Через несколько дней после похорон я был в Доме писателей в Нащекинском переулке у О. Э. Мандельштама». В полной редакции воспоминаний о Белом сообщается о том, что этот визит состоялся «через некоторое время после смерти Бориса Николаевича», а в черновых заметках к очерку о Мандельштаме просто говорится о январе 1934-го.
Напомним, что Белый скончался 8 января 1934 года, прощание с телом, гражданская панихида и кремация состоялись 9 и 10 января, а захоронение урны с прахом на Новодевичьем кладбище — 18 января.
Исходя из проставленной в «зайцевском» музейном списке датировки стихотворения (16–21 января 1934 года), Ю. Л. Фрейдин предположил, что «фраза „Через несколько дней после похорон“ может быть уточнена: через несколько дней после захоронения. Промежутку в „несколько дней“ крайняя дата под стихами Мандельштама — 21 января 1934 года — соответствует гораздо