Эллины (Под небом Эллады. Поход Александра) - Герман Германович Генкель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Один Эпименид, казалось, не разделял общего веселья, хотя и был причиной и виновником настоящего пиршества. Он, принеся богам установленное возлияние, то есть выплеснув из своего кубка несколько капель вина на пол и произнеся установленную обычаем формулу в честь «доброго божества и богини здоровья», лишь слегка прикоснулся губами к драгоценному сосуду с красной, искрившейся влагой и с видимым утомлением откинулся на подушку. Жёлтое, как воск, лицо его казалось чрезвычайно утомлённым, веки были почти опущены и на лбу лежала глубокая, суровая складка. Тонкие, бескровные губы старца были плотно сжаты, и он как бы нехотя и лишь в случаях крайней необходимости, когда того требовало приличие, открывал их, отвечая на вопросы односложно и кратко.
— Твой дорогой гость сегодня, видимо, не в духе, — заметил Писистрат, обращаясь к Солону. — Не утомил ли его продолжительный и великолепный обед, делающий честь женской половине твоего дома, Солон, в одинаковой мере, как и тебе?
— Да, и я замечаю, что добрый наш Эпименид что-то не весел. Это искренне огорчает меня, — возразил хозяин.
— Прости, Солон, если я буду вполне откровенен. Но на это дают мне право и возраст мой, и положение моё, и дружба моя к тебе, — отвечал Эпименид.
Солон с тревогой взглянул на говорившего и спросил:
— Уж не болен ли ты, Эпименид?
— Хвала всесильным богам, я не болен телом. Но всё горе моё, что я не могу, даже в этом тесном дружеском кругу, отрешиться от душевных своих страданий. И это гнетёт меня, гнетёт тем сильнее, что я ясно чувствую разлад, вносимый моим тяжёлым настроением в это весёлое общество.
Старик замолчал и снова бессильно опустился на подушку, с которой, при первых словах Писистрата, он было приподнялся.
Среди присутствующих сразу наступило молчание. Веселье беспечного Клиния как рукой сняло. Конон и Гиппоник перестали улыбаться. По лицу Солона пробежала тень неудовольствия. Но с обычной греческой изысканной вежливостью он тотчас пересилил себя и проговорил мягко:
— Поделись с нами своей печалью, дорогой и глубокоуважаемый всеми нами гость мой. Да будут далеки от нас шутки и смех, раз чело твоё омрачается тяжёлой думой, и сердце твоё гложет тайное горе. Быть может, мы сумеем рассеять твоё тревожное состояние и заставим забыть гнетущую тебя скорбь. Что печалит боговдохновенного Эпименида? Поделись с нами своими глубокими мыслями, и мы благоговейно выслушаем тебя.
Когда и остальные присутствующие примкнули к Солону, Эпименид снова поднялся с подушки. Статная фигура его сразу выпрямилась и как бы выросла на глазах у всех. Глаза старика широко раскрылись и метнули молнию. Властным движением руки он отстранил от себя кубок и с резкой горечью воскликнул:
— Раз вы того хотите, я скажу вам, друзья, чем полно сейчас моё сердце, это сердце, так много перечувствовавшее и перестрадавшее за долгое время своего существования вот в этом слабом и дряхлом теле. Не гневайтесь на меня, если речь моя покажется вам не соответствующей тому празднично-весёлому настроению, которое сегодня царит здесь в этом доме. Со вчерашнего утра, со времени въезда в сей славный и прекрасный город, я не могу отрешиться от тех впечатлений, которые я восприял с первых же минут вступления за врата священного града Паллады-Афины. Как живая стоит передо мной картина, виденная в доме одного должника. Нигде, воистину нигде в прекрасной Элладе, озаряемой лучами Гелиоса и находящейся под покровительством бессмертных олимпийцев, я не видел ничего подобного. Это здесь хуже, чем у диких скифов или грубых ливийцев. Где видано, чтобы гражданин так бессовестно-грубо, так безжалостно-жестоко глумился над своим, по его же вине обедневшим согражданином? Слыхано ли, чтобы разжиревший от чужих трудов евпатрид осмелился посягнуть на жизнь домочадцев своего кормильца-должника, притом у самого алтаря богини, покровительницы города? Душераздирающие крики несчастных жертв бессовестного, нахального негодяя до сих пор раздаются в моих ушах, и сердце обливается кровью при воспоминании о том гнусном спокойствии, с которым презренные фракийские рабы взирали на коленопреклонённого перед ними, закованного в цепи свободного гражданина свободной страны.
Старик закрыл руками лицо, понемногу начинавшее краснеть. Грудь Эпименида тяжело вздымалась, и, когда он, спустя минуту, вновь заговорил, голос его дрожал от едва сдерживаемого гнева.
— А эти безобразные похороны! Этот варварский, даже дикарями оставляемый обычай уродовать себя якобы в знак печали! Где видано, чтобы человек с такой гнусной целью, как эта, налагал на себя руки, уродуя своё от природы прекрасное тело, созданное по подобию тел небожителей! Сколько варварства, сколько первобытной дикости, сколько самого грубого невежества сказывается в этом жестоком обычае, гнусном пережитке седой старины, когда люди мало чем разнились от диких, кровожадных зверей! Вижу я, что, кажется, совершенно напрасно прибыл издалека к берегам Аттики, той Аттики, которую почему-то привык считать чистой, прекрасной, великой страной! Здесь не государство, а вертеп каких-то разбойников и насильников, сборище существ, утративших образ людской. Как я очищу этот город, весь обагрённый кровью и пропитанный злодеянием? Чем, какой водой омою почву, замаранную насилием и отягчённую греховностью ходящих по ней?
Вот и сейчас: мы здесь, в богато убранном цветами, уютном покое мирно сидим за уставленным роскошными яствами столом, который ломится от избытка драгоценных сосудов с дорогим, изысканным вином. И в это же самое мгновение, быть может, через два-три дома, люди гибнут от голода, снедаемые заботами о мрачной веренице беспросветных грядущих дней! Кто знает, быть может, там происходят сейчас вещи ужаснее той, которой я был вчера случайным свидетелем! И земля не разверзается и не поглощает в своих недрах гнусных и жалких нечестивцев! Да, жалких, именно жалких, потому что они сами не ведают, что творят... Вы ждёте от меня очищения города, обагрённого кровью и запятнанного злодеяниями, а сами как будто не в силах понять, что раньше, чем очистить город, вам самим и множеству вам подобных следует очиститься от присущей всем вам порочности. Доколе вы сами не