Беда - Джесси Келлерман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Разве такое забывается?
— Но три года — это слишком мало, чтобы… чтобы запомнить.
— Я помню себя с полутора лет.
Он поставил стакан на стол.
— О’кей. Этого не может быть.
— Очень даже может. Помню себя на качелях во дворе, где жили дедушка с бабушкой. Я была одета в розовый комбинезон, отец вертел передо мной пластмассовую уточку. В восемь лет я спросила его про эту утку. Он спросил: «Какая утка?» Пластмассовая, во дворе у дедушки с бабушкой. «Ах, та?» Он сказал, что они выбросили ее в тот же день, когда купили: она плохо пахла. В тот же день, — повторила она. — Я играла с ней всего один раз. Но я могла бы и сейчас нарисовать ее по памяти.
— Это реконструкция, — сказал он. — По фотографии или по рассказу отца.
— В тот день мы не фотографировались. И отец не вспоминал про эту игрушку, пока я не заговорила о ней. Он даже не сразу сообразил, о чем это я.
— Значит, про утку упоминала мама.
— К тому времени ее уже три года как с нами не было. Поцелуй Лу Рида увел ее в Сан-Франциско.
— Ваша мать сбежала с Лу Ридом?
— Ненадолго. Не думаю, чтобы этот роман затянулся.
— А потом?
— Она так и не вернулась. — Она откинулась на спинку стула, улыбнулась, скрестила руки на груди. — Безумие, но так оно и было.
— Ну и… ну. — Он прихватил горсть орехов. — На вашем фоне я — старый зануда.
— Глупости. Я хочу знать о вас все. Потому-то и пришла познакомиться. Правда, Джона Стэм, я должна понять, реальный ли вы человек.
— Реальный.
— Но то, что вы сделали, — это необычно. Незаурядно. Вы сами это понимаете?
— Да ладно.
— Не принижайте. Благодаря вам я осталась жива.
Он поднял глаза:
— Это хорошо.
— Спасибо, — сказала она.
— Был рад. — Он чуть было не добавил из скромности: «Я бы сделал это для кого угодно», однако, глядя на нее — точеная шея, фарфоровые ушки, — засомневался, а правда ли это. Будь она уродиной — или если бы резали не ее, а Рэймонда Инигеса?
Он сказал:
— Сперва расскажите мне о себе.
— Итак, в последнем эпизоде моя семья пала жертвой «Велвет Андеграунд».[5]С этого момента, увы, сюжет несколько провисает. Мой отец торговал автомобилями и продолжал торговать ими после развода с матерью. Я училась в школе, потом в университете. Получила диплом. Потом жила в Бруклине, пока он не превратился в Бруклин. В данный момент я обитаю в огромном псевдогородском наросте под названием Хобокен.
— И вы из такой дали приехали ко мне, — сказал он. — В старый парк аттракционов.
Она улыбнулась:
— Самое малое, что я могла сделать.
— В каком университете вы учились?
— В Йеле.
— Ничего себе.
— Lux et veritas.[6]
— Моя сестра училась там, — сказал он. — Девяносто четвертый, что ли, год. Ее зовут Кэтрин или Кейт. Кейт Хаузман. В браке она Хаузман. А тогда она была…
— Кэтрин или Кейт Стэм? — предположила она.
— Угу. — Он посмеялся собственной глупости. — Именно.
— Мне это имя сразу показалось знакомым. До чего же тесен мир! Вы обратили внимание, что все сверхобразованные белые ньюйоркцы так или иначе знакомы друг с другом?
Он хихикнул:
— Теория шести рукопожатий. Даже двух.
— Я помню вашу сестру. Она пользовалась популярностью.
— Точно.
— Скажите еще, что и замуж она вышла за однокурсника, совсем бы великолепно.
— Не-а. Парень из бизнес-школы. Немец.
— Прямиком из Фатерлянда?
— Родился в Берлине. Работает в Deutsche Bank. Они живут в Гринвиче, растят дочку. Гретхен сейчас два с половиной, и она снова беременна — то есть Кейт, а не Гретхен. — Он перевел дух. — Вот, собственно, и все.
— Никогда бы не вообразила вашу сестру в роли домохозяйки.
— Она не сидит дома. Работает на коннектикутский хедж-фонд. Тоже получила диплом MBA — в Уортоне.
— Господи! — произнесла Ив. — Что вы еще мне поведаете? Факты, факты, Джона Стэм! Они ударяют мне в голову.
Он еще порассказал о себе, о родных, о Скарсдейле. Вспомнил, как ребенком играл с отцовским стетоскопом, как в отрочестве преодолел нежелание идти по стопам отца. Он два года уже не пил и превратился по этой части в легковеса: Ланс мог потребить пол-литра джина, выкурить пару косяков и забивать гвозди, не попадая молотком по пальцам, а у Джоны после второго стакана развязался язык. В руках и ногах он ощущал приятное покалывание и решил не противиться. Женщина слушала. Она была веселой, красивой, умной, а главное — ей было интересно, она слушала так, словно каждое его слово имело для нее значение. Еще бы, ведь Джона спас ей жизнь. Но не только это: женщина была прекрасна и искренна, он стал ей дорог, и в нем шевельнулось что-то, что Джона не сразу опознал как влечение, — не сразу, потому что этот механизм в нем давно заржавел. Он говорил, она говорила, он что-то узнавал о ней, она о нем, и, почувствовав жар, он краешком глаза подметил, как почти соприкоснулись кончики их пальцев. Он рассказал ей, что его отец учился в Рэдклиффе, а мать в Гарварде, а она спросила, не сделали ли они операцию по перемене пола, и он рассмеялся и сказал:
— Довольно пить.
— Все-таки это довольно замкнутая элита, — сказала она. — А вы какой плющ произрастили?
Он покачал головой:
— Университет штата Мичиган. Наш талисман — черная овца.
Она вздохнула:
— Что ж, не всем везет.
— О, да замолчите!
— Полагаю, ваше решение не привело электорат в восторг?
— Я не оставил им выбора. Меня бы взяли в Браун или в Коламбию, но я не хотел поступать в Браун или Коламбию, потому что я был рассерженным молодым человеком…
Она захихикала.
— Был. Сейчас уже нет. Теперь я не рассержен, а скорее… уперт.
— Джона, Джона, белая ворона.
— Да, и я подумал: поступлю в государственный универ им назло. — Он прикончил орешки.
— А они, увы, во всем вас поддержали. Кошмар! — отозвалась она. — Dans nos temps modernes, il n’existe pas de horreurs plus dignes que celle.[7]