Счастливые несчастливые годы - Флер Йегги
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Платье Мишлин, сшитое из шелка и кружев — словно само время прогрызло в нем ажурные узоры, — идеально подходило не только для бала, но и, как пошутила Мишлин, для смертного одра. После танцев она прохаживалась между столиками об руку с дэдди. Он был похож на азиатского идола — бронзовый загар, выступающие скулы. Из всех нас на празднике не было только Фредерики. Я больше не искала ее глазами, не стремилась к ней в мыслях. О чем думают девушки? По крайней мере половина из них мечтает о смерти, о храме и о красивых платьях.
В парке появилась еще одна гостья. В облегающем черном платье, еще более черном, чем ее волосы, осиная талия схвачена лентой. Спина прямая, точно у офицера. Она только что сошла с корабля. Глаза сиреневые, как на картинке. Ритмично вышагивая на высоких каблуках, она тащила за собой черную бархатную шаль, казавшуюся живым существом. На запястьях — браслеты с черной эмалью. Она улыбалась не переставая. Рядом с ней наши наивные платья пастельных тонов и свободного покроя как-то сразу померкли. Можно было подумать, это вдова. В вырезе платья виднелись груди, во всем ее существе угадывалась железная воля. Это была Марион. Мы перестали танцевать, окружили ее. Каждой хотелось ее потрогать. Мишлин наклонилась, чтобы подобрать упавшую шаль. Но на шаль наступили каблуком. «Оставь, пускай валяется». Это было сказано холодным, повелительным тоном. Теперь Марион целует подругу. И при всех сжимает ее в объятиях. «Простите, что я в трауре. Мои родители погибли в авиакатастрофе. Но не могла же я из-за этого пропустить праздник у Мишлин».
Мне довелось снова увидеть Фредерику. Случайно. Ночью. Она явилась передо мной, точно призрак. На голове капюшон, руки в карманах. Окликнула меня, назвав по имени, голос как будто донесся издалека. Значит, и она бывает в Синематеке[30]. В Бауслер-институте мы никогда не говорили о кино. Раньше я почти не бывала в кинотеатрах. Мне не разрешали. Вообще, во время каникул мне мало что разрешалось делать. Прошлым летом было приказано: провести каникулы у моря. Я не выдержала яркого солнца и заболела.
Так что будь у меня выбор, я предпочла бы какое-нибудь мало освещенное место. А в залах кинотеатров обычно темно. Это были первые места, которые я стала посещать после болезни. На экране показывали все то, чего я была лишена. Первыми моими друзьями стали соседи по кинозалу, незнакомые зрители, которые утыкались головой в колени, сморенные сном и теплом: бездомные бродяги. Их место — маленькое уютное пристанище, огражденное спинкой кресла. На руках — толстые шерстяные перчатки, пальцы лежат неподвижно. Порой нервная дрожь сотрясает колени или шею. И они просыпаются. Завтра они вернутся сюда. На это же место. Некоторых потом встречаешь на улице глубокой ночью. Бледные тени, блуждающие у границы жизни и загробного мира.
Я схватила ее за локоть, я боялась, что она исчезнет. Фредерика покорилась, но в ее кротости был некий сарказм. Руки так и остались в карманах. Она заметила, что я бросила друга прямо посреди улицы, сделав вид, будто я здесь одна, и сравнила меня с ростовщиком, который прячет монеты. Несколько лет спустя этого молодого человека зарезали в драке, в номере каирской гостиницы. Он был блондин, пухлые щеки покрывал ровный румянец, темных кругов под глазами не было, волосы едва начинали редеть.
Мы шли не останавливаясь. Казалось, мы сами не знаем, куда идем. Я снова обрела ее. Это она. Она была самой дисциплинированной, самой почтительной, самой аккуратной из нас, такой безупречной, что делалось страшно. Куда она направлялась? Я следовала за ней. Она наводила порядок даже среди пустоты. «Tu viens chez moi»[31], — сказала она. Лютый холод сковал сады Лувра, город был пепельного цвета, гордые вывески знаменитых фирм — домов моды, похоронных бюро, кондитерских, словно потускнели. Пройдя мимо обдающих холодом витрин, зеркал и дверей, она толкнула тяжелую массивную створку ворот. Створка едва приоткрылась, пропустив нас, и тут же захлопнулась. Мы долго поднимались по лестнице. Я шла за ней по пятам. Мне показалось, что потолки в этом доме необычайно высокие. Здесь одни только учреждения, сказала она. Поэтому ночью в здании никого нет. Дойдя до последнего этажа, она открыла некрашеную дверь, за которой был длинный узкий коридор. В коридоре — маленький умывальник. И уборная. Мы пошли дальше. Возникло ощущение, что мы невероятно далеко от отправной точки, от улицы. Наконец перед нами оказалась еще одна дверь, и Фредерика впустила меня внутрь.
Комната была словно островок пустоты. Я ощутила страшный холод. Прямоугольное помещение, на противоположной от входа стене — окно, пожелтевшие стены. «J’habite ici»[32]. Она не собиралась присаживаться. Взяла котелок, налила туда спирта и зажгла. Мы стояли и смотрели на огонь, горевший на полу, смотрели, как бьются друг с другом и угасают последние язычки пламени. Она сказала, что видела петушиные бои в Андалусии. «La chaleur ne dure pas longtemps»[33]. В ней было что-то, напоминавшее об Испании, о классической древности, о жрицах у алтарей. За мгновение до этого на нас еще веяло теплом, но сейчас в комнате воцарился холод горных вершин и ледников.
Под потолком висела голая лампочка. Фредерика предложила мне единственный стул. Прямо под лампочкой. Взяла обглоданную свечу — неужели она ела воск? — и зажгла ее, чиркнув спичкой. Фитиль застрял в застывшем воске. Слабый, дрожащий огонек не отражался в ее глазах, поэтому они не блестели, но излучали ровное сияние, как морское дно в тихую погоду, были словно лакированными, нездешними. Капюшон, наполовину скрывавший лицо, можно было принять за мраморное покрывало статуи: красота ее осталась прежней. И решимость тоже. Она смотрела на меня с иронией, почти с вызовом.
Ужасающую бедность, в которой она жила, я воспринимала как подвиг духа, своеобразную эстетическую аскезу. Только эстет способен отказаться от всего. Меня удивило не то, что это жилье было убогим, а степень его убогости. Эта комната была выражением определенной системы взглядов. Но неизвестно, какой именно. Фредерика снова оказалась на шаг впереди меня. Я пыталась осознать увиденное. Она села на кушетку, на которой, очевидно, спала, — эта постель без единой складки тоже могла быть высечена из камня. Я обвела взглядом стены и углы. Почти вся комната тонула в полумраке. Я смотрела то на нее, то на окружавшую ее темноту. Она была спокойна. У меня мелькнула банальнейшая мысль: к такой жизни нас не готовили. Мое восхищение было безмерным. Но я озябла. Пришлось надеть шерстяные перчатки, несколько раз обмотать вокруг шеи шарф.
Сейчас Фредерике было около двадцати лет. Выглядела она как всегда. Длинная блуза, темно-серая с металлическим отливом, узкие бедра, длинная шея. Вена на шее пульсировала. Фредерика опустила капюшон. Бледное лицо, скрещенные ноги. Совершенство, которое отличало ее в пансионе, обитало теперь в этой комнате. На мгновение у нее в глазах появился злой блеск. Затем она стала такой же, какой была до этого. Спокойной. Насмешливой. «As-tu froid?» — «Pas tellement»[34]. У нее больше не было спирта, чтобы согреться.