Жизнь бабочки - Жанна Тевлина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это всем очевидно. Просто он никогда об этом не скажет.
– Почему? Гордый?
Она посмотрела на него с вызовом.
– А вы, между прочим, зря иронизируете. Вы же ни его не знаете, ни меня….
– Ну, так расскажите.
Градов инстинктивно скосил глаза на наручные часы. Кажется, она не заметила. Завершение беседы ему давалось хуже всего, а дамы были все, как на подбор, разговорчивые, и обрывать их на полуслове было как-то не профессионально. Он даже с Филиным консультировался по этому поводу.
– Антоха, не заморачивайся. У тебя для чего часы висят на стене? Смотришь на стену и говоришь задумчиво: вы сейчас сказали очень важную вещь. Вот об этом мы и поговорим в следующий раз. И встаешь. Понял? Главное, не забудь встать. Иначе она будет трендеть еще два часа.
Нынешние пациенты были для психиатра Филина детскими игрушками. Вообще-то он не любил говорить о психиатрии, хотя раньше серьезно ею занимался. Он даже анекдотов про психов не воспринимал. Ему это было не смешно. До определенного момента, о котором он тоже не любил вспоминать.
Это было его дежурство. Филин занимался только чистыми больными, как он их называл. В основном это были шизофреники. Алкоголизм и прочие социальные недуги его не интересовали. Деградация не лечится. Около десяти лет после института Стасик проваландался врачом-ординатором в поисках себя, а потом Филин-старший заставил его оформить соискательство. Для очной аспирантуры было поздновато. С материалом тоже обещал помочь: филинского отца уважали и всегда шли ему навстречу. Выбор чистого материала отец также одобрил: с ним куда интереснее и поле деятельности шире. Стасик изучал связь шизофрении и артистического дара. Тема не новая, а вот выводы появлялись новые и самые неожиданные. Некоторые опровергали общепризнанные изыскания. Филин одно время дневал и ночевал на работе, только об этом и мог говорить, Градов даже немного завидовал его фанатизму.
Был у Филина такой больной, Макар Стежкин, молчаливый, застенчивый. Всегда ходил один. Прелесть – а не больной. Его весь персонал любил и другим в пример ставил. Как-то случайно выяснилось, что Стежкин пишет, но никому написанное не показывает. Это был нетипичный случай. Обычно подобный контингент тяготел к изобразительному искусству. Филин долго искал подходы, и наконец пациент показал ему свою тетрадку. Стасик пришел в восхищение, даже Градову принес почитать. Градов ожидал чего-то мрачно бессмысленного, как картины абстракционистов, но рассказ оказался весьма реалистичным. Суть сводилась к следующему. Соседка по коммуналке Мохова третировала другого соседа, а он ей дал бутылкой по голове. Она и заткнулась. И с тех пор стала тихой.
В тот день после общего обхода Филин попросил привести Стежкина к себе в кабинет. Начал расхваливать его произведение.
– Да вы знаете, Макар, что вы настоящий писатель! У вас стиль есть. Понимаете, свой собственный стиль!
Стежкин улыбался смущенно, прятал глаза.
– Я вам больше скажу. Это чистый Хармс! Вы читали Хармса?
Стежкин напрягся и мрачно глянул на доктора.
– Я вам обязательно принесу его книгу. Расскажите мне, как вам пришла в голову эта идея.
Стежкин отвернулся. В его взгляде промелькнула враждебность.
– Макар, вы не хотите об этом говорить?
– А чего говорить?
– Ну, что вас толкнуло на этот шаг?
– Сука она…
Филин насторожился:
– Кто?
– Мохова…
– Ах, это было в реальной жизни! Мохова – ваша соседка! Ну, это абсолютно не имеет значения. У всех что-то происходит, но не каждый может это описать. Вы со мной согласны?
Стежкин совсем замкнулся, сгорбился на краешке дивана и явно ждал, когда его выпустят.
– Макар, вы, наверное, меня не поняли, вы замечательно пишете. Вам нужно писать дальше, а мы с вами будем это обсуждать.
Стежкин вскинулся.
– Как я писать-то буду?
– А что вам мешает?
Стежкин показал глазами на тетрадку в руках у Филина. Филин рассмеялся.
– Ах это! Так я вам сейчас ее отдам. Все обсудим – и отдам.
– Не хочу…
– Воля ваша, конечно. Но писателю нужно, чтобы его хвалили. Но Хармса я вам все-таки принесу…
– Чего надо-то?!
Все последующее произошло быстро и непонятно. Стежкин в одно мгновение подскочил к столу, поднял бронзовую подставку для печати и быстро опустил ее на голову Филина. Дальнейшие события Филин помнил плохо. Все-таки у него была частичная потеря сознания, и врачи из отделения настаивали, чтобы он понаблюдался пару дней, так как могло быть сотрясение мозга. Что там на самом деле произошло у него в голове, никто точно не знает. Факт тот, что через три дня Филин заявил, что уходит из психиатрии. Видимо, он это как-то так заявил, что даже родители не посмели его отговаривать. Потом, когда он уже смехом об этом рассказывал, Градов с изумлением услышал в его словах настоящую обиду на этого шизофреника. Филин никак не мог понять, почему тот так ответил на его искренние и добрые намерения. Значит, Филин ошибался, он не чувствует людей, а так работать нельзя. После того как выпили, Филин заговорил немного по-другому.
– Главное, Антоха, себя слушать. Я ж давно знал, что мне эта диссертация нужна, как Стежкину писательство. Так нет: папочка, мамочка расстроятся. А надо себя слушать! Вот не послушал и получил. Это меня Боженька подтолкнул.
Через месяц Филин зарегистрировал свое предприятие, а еще через два в Центре появились первые пациенты, вернее пациентки. Сразу стало ясно, что их контингент – женщины. Филин был доволен.
– И приятнее и безопаснее.
* * *
Это уже был третий ресторан за сегодняшнюю ночь. Гремела музыка, и Мансуров постоянно напрягался, чтобы что-то расслышать. Хотя занятие это было бесполезное. Все, включая Славку Черенцова, болтали по-испански, совершенно не заботясь о том, чтобы Сева их понял. У Черенцова получалось довольно ловко, правда, Сева проверить не мог. Тот говорил быстро, но с сильным русским акцентом, однако окружающих это не смущало. С ними были еще три испанца: две девушки и один парень. Славка говорил, что девушки работают в его конторе, а парень – друг одной из них. Он предупредил, что тот гей.
– А она, что, лесбиянка?
– Почему? Нет.
– А что она с ним ходит?
– Я ж тебе говорю: он ее друг.
Севу покоробило это Славкино дутое непонимание: мол, он уже европеец, а Сева – чмо совковое. Нашел, кого удивлять. Так и хотелось напомнить ему, что он вовсе даже не европеец, а филфаковец. И тогда все остальные вопросы отпадут. Но Сева был не в том положении, чтобы ссориться с Черенцовым.
Когда они встретились в Москве после восьмилетнего перерыва, Мансуров его и вправду не узнал, хотя уже через полчаса общения с удовлетворением отметил, что Славка кем был, тем и остался. Сева был убежден, что человек не меняется. Другое дело, кто-то мог не раскрыться, и за ним закрепилось устойчивое мнение, которое очень трудно сломать. Если о ком-то по прошествии лет говорят, что он стал совсем другим, это значит, что человек сумел сбросить защитную шкурку и стал самим собой. Собственно, так и произошло с царевной-лягушкой. Это же одно и то же лицо. Просто ей удалось встряхнуться, и люди посмотрели на нее совсем по-другому. Но это был не черенцовский случай. Тут не было ни шкур, ни превращений. Сева его насквозь видел. Выяснилось, что после распределения оба завязли в школе. Сева вспомнил их тайные собрания перед распределением, когда они вырабатывали стратегию побега из школы в самые кратчайшие сроки. Севе даже больше повезло, вернее мама подсуетилась. Устроила в спецшколу, где ее подруга была завучем. Они тогда всей семьей бурно изображали радость, каждые десять минут повторяли, какая это большая удача, а то вот пошел бы в их дворовую школу – шпану гонять. Сева злился. Это был период самых крупных разочарований. К родителям он испытывал что-то вроде брезгливой жалости. Как они могли так быстро сдаться! Теперь они находили оправдания каждой ступеньке вниз, по которым тихо скатывались, и даже не пытались барахтаться. Когда-то он считал отца самым сильным и самым непотопляемым. Как, оказывается, ничтожны люди, и ни на кого на всем белом свете нельзя надеяться. С этого времени он перестал делиться с родителями, но неизменно поддерживал дипломатию, поддакивал и никогда не спорил. Они даже этого не чувствовали, хвалили его за стойкость и уверяли, что все еще будет хорошо. Он неизменно соглашался, кивал, даже когда ему хотелось их ударить.