Литература как жизнь. Том I - Дмитрий Михайлович Урнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У меня от её прозы было такое впечатление, будто из старого сундука достали некие дедушкины тропизмы, среди сотрудников, наших зарубежников, были помнившие новаторство времен бабушек, и лежалое добро как раз сгодилось, пришлось в пору современной молодежи и вечно молодым преклонного возраста. Как это старье могло казаться новым в современном Париже? Но знавшие о Франции, что только можно узнать из печатных источников, ещё не имели возможности побывать в Париже и вдохнуть атмосферы отставной столицы мира: авангардизм состарился, однако считался и продолжает считаться бунтом, по-прежнему изучается и превозносится как протест.
Если после Университета я соглашался с острословами: «Полученное образование следует забыть», то, оказавшись в Институте, стал упрекать себя за прежнюю нерадивость, тем более что среди сотрудников были Роман, Юр-Бор и другие мои прежние профессора. Стал я своих наставников понимать. Споры в Зарубежном Отделе вели к ответу на вопрос, на который раньше не получали мы внятного ответа: «Зачем знать?». Накал дискуссий служил ответом. Об отдаленных временах знающие сотрудники спорили, словно речь шла о злобе дня; чувствовалось, взять за глотку готовы в борьбе за термин, скажем, гуманизм. Глаза мои, безмолвного свидетеля, открылись и уши отворились. История не повторяется для тех, кто не знает истории. Стал я вспоминать лекции мидиевиста Сказкина и древника Ржиги, но мало что помнил за исключением общего впечатления оживающей перед тобой истории. Повторяемость прошлого, когда различиями можно пренебречь, и продолжение прошлого, всё того же процесса, это я усвоил. Сегодня совершается всё та же история, что в беседе со студентами выразил Фолкнер, писавший сумбурно, а говоривший умно: «Прошлое не прошло».
«У вас там с Голенищевым-Кутузовым и Самариным идет возрождение чего?» – при выезде зарубеж спросили меня в Иностранном отделе Президиума Академии Наук, по-своему, как видно, полагая, что следует опасаться реставрации. В моей служебной характеристике значилось, что меня хотят утвердить секретарем группы Возрождения, а насторожили их, как видно, старорежимные фамилии. Однако единодушия между учёными китами и не было. Услышали бы они дебаты между Самариным, Кутузовым и Конрадом, где искать истоки Ренессанса! Чего горячились? Постепенно я понял: спорят, нужны ли революционные перевороты… Что за тайна? Будто я раньше о том же не читал! Увидел я интерес, оснащенный знанием вопроса: можно ли без радикальных перемен обойтись, если после переворота оказывалось, что перемены и так назрели? Назреть назрели, а совершились ли бы и когда? Что услышал я на заседаниях Зарубежного Отдела отучило меня от желания поспешно отвечать на такие вопросы. Кто в современности не видит давно известных примет, тот плохо знает, что было. Не утверждаю, будто мне это хорошо известно, но я видел знающих, выпало мне на удачу сотрудничество со знавшими о своем предмете что называется всё, для них происходящее оказывалось узнаваемо согласно с тем, что было им известно о происходившем, они знали название когда-то уже случавшемуся, и не раз. Привыкал я всматриваться в прошлое, слушая наших китов. Не мог я с ними сравняться по уровню знаний, но усвоил подход с позиций историзма, чему ещё в Университете нас учил Роман, но мы его не понимали, а мне, в силу чрезмерной занятости, был недосуг вдаваться в такие вопросы.
Один из сотрудников Отдела, П. С. Балашев, переписывался с живым классиком ирландской литературы Шоном О’Кейси, и я помогал Петру Степановичу технически, перепечатывая им написанное на машинке. Эпоха была ещё докомпьютерной, латинский шрифт в стенах Института Мировой литературы существовал лишь на древнем, полуразбитом «Ундервуде». Ответы О’Кейси, которые П. С. давал мне читать, доносили дух Ирландского вооруженного восстания в апреле 1916 г. Ленин рассматривал дублинский 16-й год как предвестие Октября 17-го, а старик-ирландец, свидетель революционных событий, им сочувствовал, но осуждал безнадежную, стоившую сотен кровавых жертв, попытку осуществить народную мечту о свободе от британского засилья. Следуя Джойсу, чье имя О’Кейси упоминал с добавлением слова великий, он устранился от освободительного движения и покинул свою родину. Однако бесплодной попытка не осталась, пять лет спустя Ирландии удалось добиться частичной независимости. А я, прямо скажу, интересуясь Джойсом, рассматривал оборот исторических событий всё же как музейный экспонат. Кто в шестидесятых, когда справляли полувековой юбилей советской власти, мог представить себе, что через сорок лет оценка политического переворота станет для нас наиболее злободневной изо всех злободневных проблем?
В Отделе теории
«Институт возглавляли Л. Б. Каменев (27 августа – 16 декабря 1934 г.), И. К. Луппол (1935–1940), В. Ф. Шишмарев (19451947), А. М. Еголин (1947–1952), И. И. Анисимов (1952–1966), Б. Л. Сучков (1968–1974)…».
Каменев пробыл директором ИМЛИ меньше года, и Луппол Иван Капитоныч, оказавшийся с Вавиловым в одной тюремной камере, недолго директорствовал, однако успел установить в Институте распорядок, сохранившийся до наших дней. Знать Ивана Капитоныча я, понятно, не мог. Видел имя, помеченное годом его ареста, стояло в библиотечных формулярах последним в ряду читательских имен. Наш учредитель успел вернуть книги, и больше этих книг не читали.
Уехавшего к себе в Ленинград академика Шишмарева я не застал, не застал и снятого со скандалом Еголина (застал его несчастного сына, когда пал отец, сына приютили в Архиве). После скандала был директором назначен Анисимов, при Большом Иване было мне совсем неплохо и даже очень хорошо. Пришел Борис Леонтьевич Сучков. Он меня из референтской группы, которая была прикреплена к Зарубежному отделу, перевёл в сотрудники Отдела теории, и мне должно было стать ещё лучше, были уверены знавшие, что они с моим отцом друзья, к тому же, и по несчастью.
«Борис арестован», – в конце 40-х годов услышал я голос отца, обращавшегося к матери. Вечер, довольно поздно, с работы, как обычно бывало в сталинское время, отец пришел к ночи из издательства ИЛ (Иностранной Литературы). Работали бессрочно, будто бы потому, что Сталин по ночам не спал. Не спал? Спал или не нет – так считалось, и не спали. Теперь говорят, спали. Если ночная работа преувеличение, то легенды не возникают из ничего, не отвергать их надо, а понять, почему