Избранное - Леонид Караханович Гурунц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как хорошо, скинув этак десятка два годиков, шагать по родным местам!
Ах ты, развалина, ты еще жива? Вот, Карик, яблоня, в дупле которой мы прятались, играя в прятки. На ней росли кислые дички, которые мы срывали, едва они начинали завязываться.
Хочешь, я поведу тебя в тот сад, в котором мне знаком каждый куст?
Ты уже догадываешься: я зову тебя в тутовый сад. Да, да! Зайдем, не пожалеешь! Ведь здесь растет не какая-нибудь мушмула, а карабахский шах-тут. Не зря же народ дал этому дереву такое царственное название. Можешь полакомиться: ягод в продолговатых пупырышках хватит и для тебя, и для меня, и для всякого другого, кто заглянет сюда. Шах-тут — щедрое дерево. Ешь, ешь, хоть до самого вечера. Здесь нет мое-твое. Здесь все наше. Тутовые сады не охраняются. И не говори: «Спасибо, наелся», — нгерцы поднимут на смех, потому что нашей ягодой наесться нельзя.
Но тебе не терпится заглянуть в другие сады. И ты прав.
Неспроста же наш край называется Карабахом, что означает «густой сад». Идем, идем! По глазам вижу, тебе хочется побывать в том саду, куда никто из нас, кроме Аво, не смел забираться. Ох, этот памятный сад! Аво и теперь все хромает. Но нам с тобой ничего не грозит. Колхозный садовник Аршак радушно встретит гостя, и ты насладишься прекрасными плодами лучшего нгерского сада.
А вот и урочище, в дебрях которого охотник Салах, лицом к лицу встретившийся с барсом, уложил его из своего дробовика. Это место так и называется: урочище Салаха. Знаменитое место! Что ты озираешься, Карик? Думаешь, появится из-за куста долговязая фигура Седрака? Знаю, знаю: ты не прочь послушать его удивительные рассказы о партизанах Шаэна или веселые истории о мелике Шахназаре и его лукавом слуге Пулу-Пуги. Потерпи немножко: вечером под кривым грабом всего наслушаешься. А пока оглянись-ка. Вон наш Нгер. Видишь красные черепичные кровли домов на том склоне? Правда, они напоминают издали расцветшее маковое поле?
Какой звон! Ты слышишь, Карик, как заливаются птицы! А как стрекочут кузнечики! Постой, а это что такое? Как будто льют воду из кувшина. Это выпь. Хитрюга, чтобы не ударить лицом в грязь перед такими певчими, как скворцы, она погружает клюв в воду, и оттого так громко звучит ее глухое уханье.
Полная неги и неумолчного птичьего гомона, ликует вокруг карабахская весна. А вот и журавли. Смотри, Карик, как летят журавли…
Я никогда не устану повторять, что у нас все не так, как у других. Я утверждаю, что в Карабахе и солнце светит как-то по-другому, и природа иная, и ключи гораздо студенее.
Когда я вырос и сказал то же самое, люди посмеялись надо мной. «Всяк кулик свое болото хвалит», — так ответили мне. А один, видно сочувствовавший моей слабости, заметил с улыбкой: «Поезжай в другие места, и ты этого не скажешь».
Я побывал во многих местах. Жизнь кидала меня из стороны в сторону. Скинув тяжелые сапоги пехотинца, вместе со мной оттопавшие полмира, я спросил себя: «Ну вот, Арсен, ты повидал свет: на какой из виденных городов, на какое из сел ты можешь променять Нгер?»
И ответил себе: нет такого места на земле, которое променял бы я на Нгер, потому что я родился там, вырос и стал человеком.
Благодарю тебя, тропинка гончаров, где меня привечали, где привили любовь к ближнему, где все мерилось по труду: и благо, и зло, и нищета, и честь, и бесчестье. Земной поклон и тебе, наша речка Чайкаш. Ты катил свои воды, когда нас не было на свете, и ты будешь течь, когда нас не будет…
…Мы поднимаемся в гору. В долинах клубится туман, дремотные, зубчатые дали громоздятся лесистыми вершинами, где-то вверху зелеными макушками подпирая грозовые тучи.
На память приходят слова Лермонтова:
Несясь меж дымных облаков,
Он любит бури роковые,
И пену рек, и шум дубров…
Конечно, Лермонтов это писал про Карабах. Не иначе. Про «бури роковые», скажем, перехватил, а что касается остального…
Нашу дорогу перебегает ручей. Прозрачная вода скользит по камням, прячется в зарослях трав, в раздумье клокочет, пенясь, натыкаясь на препятствия, и все бежит, бежит вниз…
Не водопад он, этот маленький ручеек, его голоса не услышал бы Лермонтов, будь он в наших краях, но попробуйте обуздать эту вечную струю, остановить, загородить ей путь! Так и наш Карабах! Ничего, что он мал. Соловей тоже невелик, но, когда поет, его голосу внемлет весь мир.
Но ты все смотришь на меня, Карик, ты ждешь моего рассказа. Тебе только деда подавай. Не торопись, сынок, мы с дедом переживем еще не одну весну. Мы еще насладим свой слух его шутками-прибаутками. Но об одном нашем разговоре с дедом не могу умолчать сейчас.
Было это осенью, после страды. Мы шли из гончарной. Решившись, я наконец поведал деду о своих мечтах.
Над головой, догоняя лето, с коротким криком проплывали перелетные птицы. В реке женщины мыли зерно свежего обмолота.
Дед не сразу отозвался. Шел молча, густо дымил.
— Ну что же, — наконец проговорил он, погладив меня по голове, словно благословляя. — Дубовый росток должен подняться до тучи, чтобы его солнце озарило… Я тебя не держу. Если дорога раздваивается, ступай по широкой…
Как вырвать тебя из мрака забвенья, мой дед, мой полубог, мой добрый домашний гений?!
Много времени прошло с тех пор. Наш Нгер теперь не тот Нгер. Весь Карабах не тот. Иначе стали светить его огни, взнесенные в небо.
Милый дед! Если бы ты мог посмотреть, каким он стал, наш Нгер!..
Баку — Ереван
1939—1972
КАМНИ МОЕГО ОЧАГА
Рассказы и миниатюры
Рассказы
Под старым грабом
У него очень красивое армянское имя — Арсен. Арсен Погосбекян, если угодно. Но в селе все зовут его Верчапесом. По той лишь причине, что любит он это слово вставлять в разговор к месту и не к месту, особое имеет к нему пристрастие. А оно, слово это, режет слух карабахца — не здешнее, городское словечко. Над такими словечками в Норшене, как в любом другом уголке у нас в горах, где привыкли изъясняться на своем карабахском говорке, известное дело, подтрунивают.
Оговорюсь: «верчапес» — безобидное слово, означает: «в конце концов», «наконец», — ничего более. Но этому слову суждено было, пристав к нему еще в молодые годы, вместе с ним