Семь тучных лет - Этгар Керет
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кто-нибудь хочет кофе? – спросил я.
После кофе наша семья побила собственный рекорд в «Angry Birds», поскольку отличная командная работа нашего сына, специалиста по стрельбе птичьими кластерами во множественные цели, и моей жены, специалиста по запуску птиц с квадратными железными головами, пробивающими насквозь что угодно, привела к обрушению особо защищенной ульеподобной конструкции на раздутую зеленую голову усатого свинобарона, сказавшего свое последнее Но-la и замолкнувшего навсегда.
Когда мы ели печенье, празднуя нашу моральную победу над злыми свиньями, моя мама опять начала нас донимать.
– Почему эта игра так вам нравится? – спросила она.
– Мне нравятся странные звуки, когда птица врезается, – захихикал Лев.
– Мне нравятся физико-геометрические аспекты, – пожал плечами я. – Расчеты углов, все такое.
– Мне нравится убивать, – прошептала моя жена дрожащим голосом. – Разрушать здания и убивать. Это так весело.
– Игра очень положительно влияет на координацию. – Я все еще пытался смягчить эффект.
– Смотреть, как этих свиней разносит на куски и как их дома рушатся, – продолжила жена, уставившись зелеными глазами в бесконечность.
– Кто-нибудь хочет еще кофе? – спросил я.
Моя жена оказалась единственной из нас, кто попал точно в яблочко. «Angry Birds» так популярны и в нашем доме, и в других домах, потому что мы действительно любим крушить и убивать. Да, свиньи и правда украли наши яйца в короткой заставке, но, между нами говоря, это лишь предлог для того, чтобы дать волю нашему застарелому гневу на свиней. Чем больше я думаю, тем лучше кое-что понимаю.
Если заглянуть за очаровательный фасад со смешными сладкоголосыми зверюшками, обнаружится, что «Angry Birds» – игра, полностью следующая духу религиозных террористов – фундаменталистов.
Я знаю, что создателям игры эта фраза не понравится, и политкорректной ее тоже не назовешь. Но как еще объяснить игру, в которой ты готов пожертвовать жизнью, чтобы разрушить дома невооруженного противника и в процессе убить его самого, его жену и его детей? И это я еще даже не затронул тему свиней – грязных животных, которые в риторике фанатического ислама часто обозначают еретические расы, заслуживающие смерти. Если подумать, коровы и овцы тоже легко могли украсть наши яйца, но создатели игры намеренно выбрали этих жирных капиталистических свиней цвета долларов.
Я, кстати, не говорю, что это непременно плохо. Пожалуй, стрельба кубоголовыми птицами в каменные стены – максимальное приближение к самоубийственной миссии, грозящее мне в моей текущей инкарнации. Так что, возможно, для меня эта игра – веселый, поддающийся контролю способ узнать, что сердиться способны не только птицы и террористы, но и я сам, и мне нужен лишь правильный, относительно безопасный контекст, в котором я могу распознать свой гнев и выпустить его наружу.
Через несколько дней после нашей странной беседы мама и папа появились на пороге с квадратной коробкой в цветастой подарочной бумаге. Лев с восторгом ее открыл и обнаружил настольную игру, щедро украшенную знаками доллара.
– Ты говорил, что в дурака тебе играть скучно, – сказала мама. – Поэтому мы решили купить тебе «Монополию».
– Что в ней надо делать? – поинтересовался Лев с подозрением.
– Зарабатывать деньги, – сказал папа. – Много денег! Будешь отбирать у родителей все деньги, пока не окажешься сказочно богат, а у них не останется ничего.
– Круто! – восхитился Лев. – Как в нее играют?
С того самого дня зеленые свиньи живут в тишине и покое. Да, мы давно не заглядывали в их район с маминого айфона, но если внезапно заскочим в гости, наверняка обнаружим, что они довольно похрюкивают, застеклив балкон или выкопав норку для малышей. А мы с женой, судя по всему, приближаемся к краю пропасти. Каждый вечер, стоит Льву заснуть, мы усаживаемся на кухне и подсчитываем свой долг нашему жадному маленькому отпрыску, прикарманившему девяносто процентов «монопольной» недвижимости, включая перекрестное владение строительными и инфраструктурными компаниями. Подсчитав свои многозначные долги, мы отправляемся в постель. Я закрываю глаза и стараюсь не думать о пухлом бессердечном плоде наших чресл, который в самом скором времени изгонит нас с женой из рваного картонного домика, где мы влачим свое «монопольное» существование. Наконец ко мне приходит блаженная дремота, а за ней – сновидения. Я снова птица, я парю в голубом небе, прорезаю облака по головокружительной дуге, чтобы в мстительном делирии обрушиться своей квадратной головой на головы зеленых, усатых, яйцежрущих свиней. Ho-la!
В детстве я часто пытался представить себе Польшу. Моя мама, выросшая в Варшаве, рассказывала мне массу историй про этот город, про Иерусалимские аллеи (Aleje Jerozolimskie), где она родилась и играла еще совсем маленькой, про гетто, где она провела детство, пытаясь хоть как-то выжить, и потеряла всю свою семью. Кроме размытой фотографии в учебнике истории старшего брата (запряженная лошадьми повозка и высокий усатый мужчина на переднем плане), никаких реалистичных изображений этой далекой страны у меня не было, но потребность вообразить город, где выросла моя мама и похоронены мои бабушка, дедушка и дядя, была сильна, и я все пытался воссоздать его в уме. Мне виделись улицы, напоминающие иллюстрации диккенсовских романов. В моем воображении церкви, о которых рассказывала мама, росли прямо из старого, затхлого тома Гюго – из «Собора Парижской Богоматери». Я мог представить себе, как мама идет по булыжным мостовым, стараясь не врезаться в высоких усатых людей, и образы непременно были черно-белыми.
Мое первое свидание с настоящей Польшей состоялось десять лет назад, когда меня пригласили на Варшавскую книжную ярмарку. Я помню свое изумление на выходе из аэропорта – чувство, в котором я поначалу сам не смог разобраться. Позже я сообразил, что меня удивило: простиравшуюся передо мной Варшаву снимали на цветную пленку, и она двигалась, дороги были забиты дешевыми японскими машинами, а не упряжками, – и, кроме того, большинство встречных оказались чисто выбритыми.
С тех пор я езжу в Польшу чуть ли не каждый год. Меня продолжают приглашать, и я, хоть и стараюсь летать поменьше, не нахожу в себе сил отказать полякам. Большая часть моей семьи сгинула в этой стране при чудовищных обстоятельствах, однако в Польше жили и процветали многие поколения нашего рода, и мое влечение к этой земле и ее людям почти мистическое. Я отправился на поиски дома, где родилась мама, и обнаружил там банк. Я пошел к другому дому, где она жила почти год, и обнаружил заросший луг. Как ни странно, я не испытал ни досады, ни грусти и даже сфотографировал то и другое. Да, я предпочел бы найти дом, а не банк или луг. Но банк, решил я, – это лучше, чем ничего.
Во время последней поездки в Польшу пару месяцев назад, на книжный фестиваль в другой части страны, обаятельнейшая фотограф Эльжбета Лемпп спросила, можно ли сделать мой снимок. Я с радостью согласился. Она поснимала меня в кафе, пока я ждал начала выступления, а по возвращении из Польши меня встретила присланная ею фотография. На черно-белой картинке я беседовал с высоким усатым мужчиной. За нами, не в фокусе, стояло старое здание. Казалось, весь снимок выхвачен не из реальности, а из моих детских фантазий о Польше. Даже выражение моего лица было каким-то польским и пугающе серьезным. Я все смотрел и смотрел. Если бы можно было оживить изображенного меня, он, наверное, вышел бы из кадра и сумел бы отыскать дом, где родилась моя мама. Если бы ему хватило смелости, он бы, может быть, даже постучал в дверь. И бог весть, кто бы ему открыл: бабушка с дедушкой, которых я никогда не знал, или улыбающаяся маленькая девочка, не имеющая ни малейшего понятия о том, какое жестокое будущее ее ожидает. Я смотрел на снимок довольно долго – пока в комнату не вошел Лев и не увидел меня, намертво прилипшего к экрану.