Одиночество. Падение, плен и возвращение израильского летчика - Гиора Ромм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне хотелось пить. Я позвал Османа, попросил воды, он вышел и вернулся с графином. Это меня успокоило, поскольку я понял, что смогу получить столько воды, сколько захочу, и что пытка жаждой не в ходит в список допустимых мер давления, по крайней мере сейчас. Я попросил еще, и Осман принес мне еще один графин.
В камере стало еще жарче. Правая стена превратилась в радиатор, наполнявший камеру палящим жаром полуденного солнца, которое в это время сияло большую часть суток. Из тюремного репродуктора непрерывно лились цитаты из Корана. Наступил вечер, и я услышал, как происходит смена караула. Сержант отдавал приказы, с лязгом отпирались и запирались замки… Звуки, доносившиеся снаружи, постепенно обретали смысл. Они несли информацию о базовых составляющих здешней жизни, создавая ощущение ежедневного распорядка.
Вечером тюрьма успокоилась. Воздух наполняли бесконечные песни Умм Кульсум[17], никаких других звуков не было слышно. Вечернее одиночество было наиболее мучительным. Оно служило напоминанием, что все нормальные люди заканчивают работу и вот-вот разойдутся по домам и будут отдыхать. Я вспомнил, что такое же мрачное вечернее настроение возникало у меня в те дни, когда я оставался на боевом дежурстве на базе Рефидим на Синае, когда нужно было забыть про семейное общежитие и все, что оно олицетворяет, и мы, четверо дежурных пилотов, сидели в специальном помещении с твердым ощущением, что жизнь проходит мимо.
Знакомая вечерняя тоска возвращалась, многократно усиленная мыслями и по поводу моего плена. Я пытался предугадать, что будет дальше, чтобы прикинуть, как долго мне здесь находиться, но у меня не было никаких твердых данных, на которые можно было бы опереться. Сами принес мне ужин — снова пита, белый сыр и стакан воды — и исчез, не сказав ни слова. Я понял, что он сменил Османа, и порадовался, что в моей жизни появляется какой-то порядок. Эту ночь я спал крепко.
Утром я проснулся в пустоте. Глубоко в душе я хотел верить, что одиночное заключение окажется кратковременной интерлюдией, призванной сдвинуть дело с мертвой точки, а затем меня снова вернут в больницу, в знакомую палату, из окон которой виден Каир, с меняющимися медсестрами и даже охранниками. Это место, где из-за травм в я должен находиться. Вместе с тем я понимал, что с этого момента моим домом будет эта камера.
Одиночное заключение полностью соответствует своему названию. Мои мысли метались, словно птицы, запертые в клетке, с каждым часом все быстрей и отчаянней.
Я был изолирован не только от внешнего мира, но и от своих египетских тюремщиков. Наши отношения ограничивались тем, что они кормили меня и выносили за мной судно. Время от времени Сами приводил с собой других тюремщиков и показывал им меня. Они разговаривали между собой по-арабски и вместе смеялись. Я стал домашним животным Сами и Османа. Поскольку я был старше их по званию, это казалось мне неправильным, и я изо всех сил старался игнорировать их всякий раз, когда они входили в камеру.
Шло время. Тревога и ощущение собственной беспомощности возрастали день ото дня. Я привык функционировать, когда рядом со мной есть другие люди. Я не знал, как жить, когда любая деятельность сведена к нулю. Не обращая на меня внимания, тюремщики демонстрировали свою силу. Было видно, что у них есть время и что спешить им некуда. С их точки зрения, я мог оставаться в тесной камере, сколько пожелаю. Неуверенность относительно будущего подтачивала мои силы. Где недельное расписание эскадрильи? Где требовательный график, который ежедневно вывешивали на доске в комнате для совещаний? Где штрафы, которые должны были платить в фонд эскадрильи тот, кто опаздывал больше чем на минуту? Я был заперт в капсуле и казался единственным человеком в мире, который ни на что не влияет.
В камере жужжала муха. Я решил ее поймать, стал следить за ее полетом и обнаружил, что ее маршрут остается неизменным. Снова и снова она перемещалась между четырьмя точками: середина камеры — середина левой стены — гипс на моем животе — середина правой стены. Маршрут отличался немыслимой точностью. Единственной возможностью поймать ее был момент, когда по дороге к правой стене она отдыхала на моем гипсе. Это была огромная муха, чье жужжание действовало мне на нервы все сильнее и сильнее. Однако все мои попытки — сначала поймать ее живьем, а позже, когда я начал испытывать к ней острую личную неприязнь, убить одним сокрушительным ударом — оказались тщетными. Не было никакой возможности от нее избавиться без Сами или Османа. Наконец, муха села на потолок и затихла. Мне пришло в голову, что, когда муха сидит на потолке, она фактически стоит вниз головой! Это сразу же переключило мои мысли на перевернутые полеты[18], и как в этот момент пилоту совершенно неважно, в каком положении он находится относительно земли.
Буду ли я снова летать? Это выглядело маловероятным. Было очень странно думать о том, как быстро закончился путь, с которым были связаны все мои жизненные ожидания. Мои мысли мешались.
Правая стена раскалялась все сильнее. Муха по-прежнему оставалась в моей камере и, судя по всему, за мной наблюдала. Я же заканчивал еще один день, который провел бессмысленно и бесполезно.
Дни сменяли друг друга. На пятый день дверь отворилась, и явился Саид в своей неулыбчивой ипостаси. Как обычно, он был в штатском — в брюках и пиджаке. Он отличался от всех, кто имел со мной дело, причем не только тем, что не носил усы. Так или иначе он все время пытался донести до меня: «Я — только гонец».
Он вошел в камеру и сказал, что пришел узнать, как у меня дела. Он начал разговор, и я тщательно подбирал слова — чтобы не показаться нервным и в то же время не создавать ложного впечатления, что я всем доволен и наслаждаюсь ситуацией. Он в свою очередь тоже не позволял себе крайностей, но всего лишь хотел убедиться, что все понимают, кто здесь начальник, а кто подчиненный. Он сказал, что как только я соглашусь продолжить допрос, мое положение изменится к лучшему. Я ответил, что прежде хочу видеть представителя Красного Креста. Он помрачнел и сказал, что официального сообщения о моем пленении еще не было, и моя дальнейшая судьба еще обсуждается, встреча с Красным Крестом совершенно исключена. И хотя я был уверен, что сообщение о пленении давно опубликовано, у меня снова возникли сомнения, и я в очередной раз проклял полную изоляцию и отсутствие достоверной информации. Я взглянул ему в глаза. Он повернулся и вышел, не сказав ни слова.
По мере того как дни сменяли друг друга, ощущение одиночества и безделья уступало место страху. Чего я боялся? Многого. Я боялся, что подчинюсь дознавателям и выдам им все военные сведения, которые храню в голове. Что когда это произойдет, я буду умолять о пощаде, плакать и валяться в ногах, совершенно утратив человеческий облик. Я также боялся того, каким образом меня доведут до этого. Сначала я долго просижу в одиночке. Затем издевательства увеличатся и превратятся в действительно болезненные истязания, и единственной частью тела, над которой я не утрачу контроль, будут мои глаза, благодаря которым я смогу наблюдать разные действия, не в силах прекратить пытки, которым меня подвергнут.