Война и мир. Том 3-4 - Лев Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Э, соколик, не тужи, — сказал он с той нежно-певучейлаской, с которой говорят старые русские бабы. — Не тужи, дружок: час терпеть,а век жить! Вот так-то, милый мой. А живем тут, слава богу, обиды нет. Тожелюди и худые и добрые есть, — сказал он и, еще говоря, гибким движениемперегнулся на колени, встал и, прокашливаясь, пошел куда-то.
— Ишь, шельма, пришла! — услыхал Пьер в конце балагана тотже ласковый голос. — Пришла шельма, помнит! Ну, ну, буде. — И солдат,отталкивая от себя собачонку, прыгавшую к нему, вернулся к своему месту и сел.В руках у него было что-то завернуто в тряпке.
— Вот, покушайте, барин, — сказал он, опять возвращаясь кпрежнему почтительному тону и развертывая и подавая Пьеру несколько печеныхкартошек. — В обеде похлебка была. А картошки важнеющие!
Пьер не ел целый день, и запах картофеля показался емунеобыкновенно приятным. Он поблагодарил солдата и стал есть.
— Что ж, так-то? — улыбаясь, сказал солдат и взял одну изкартошек. — А ты вот как. — Он достал опять складной ножик, разрезал на своейладони картошку на равные две половины, посыпал соли из тряпки и поднес Пьеру.
— Картошки важнеющие, — повторил он. — Ты покушай воттак-то.
Пьеру казалось, что он никогда не ел кушанья вкуснее этого.
— Нет, мне все ничего, — сказал Пьер, — но за что онирасстреляли этих несчастных!.. Последний лет двадцати.
— Тц, тц… — сказал маленький человек. — Греха-то, греха-то…— быстро прибавил он, и, как будто слова его всегда были готовы во рту его инечаянно вылетали из него, он продолжал: — Что ж это, барин, вы так в Москве-тоостались?
— Я не думал, что они так скоро придут. Я нечаянно остался,— сказал Пьер.
— Да как же они взяли тебя, соколик, из дома твоего?
— Нет, я пошел на пожар, и тут они схватили меня, судили заподжигателя.
— Где суд, там и неправда, — вставил маленький человек.
— А ты давно здесь? — спросил Пьер, дожевывая последнююкартошку.
— Я-то? В то воскресенье меня взяли из гошпиталя в Москве.
— Ты кто же, солдат?
— Солдаты Апшеронского полка. От лихорадки умирал. Нам и несказали ничего. Наших человек двадцать лежало. И не думали, не гадали.
— Что ж, тебе скучно здесь? — спросил Пьер.
— Как не скучно, соколик. Меня Платоном звать; Каратаевыпрозвище, — прибавил он, видимо, с тем, чтобы облегчить Пьеру обращение к нему.— Соколиком на службе прозвали. Как не скучать, соколик! Москва, она городаммать. Как не скучать на это смотреть. Да червь капусту гложе, а сам прежде тогопропадае: так-то старички говаривали, — прибавил он быстро.
— Как, как это ты сказал? — спросил Пьер.
— Я-то? — спросил Каратаев. — Я говорю: не нашим умом, абожьим судом, — сказал он, думая, что повторяет сказанное. И тотчас жепродолжал: — Как же у вас, барин, и вотчины есть? И дом есть? Стало быть,полная чаша! И хозяйка есть? А старики родители живы? — спрашивал он, и хотяПьер не видел в темноте, но чувствовал, что у солдата морщились губы сдержанноюулыбкой ласки в то время, как он спрашивал это. Он, видимо, был огорчен тем,что у Пьера не было родителей, в особенности матери.
— Жена для совета, теща для привета, а нет милей роднойматушки! — сказал он. — Ну, а детки есть? — продолжал он спрашивать. Отрицательныйответ Пьера опять, видимо, огорчил его, и он поспешил прибавить: — Что ж, людимолодые, еще даст бог, будут. Только бы в совете жить…
— Да теперь все равно, — невольно сказал Пьер.
— Эх, милый человек ты, — возразил Платон. — От сумы да оттюрьмы никогда не отказывайся. — Он уселся получше, прокашлялся, видимоприготовляясь к длинному рассказу. — Так-то, друг мой любезный, жил я еще дома,— начал он. — Вотчина у нас богатая, земли много, хорошо живут мужики, и нашдом, слава тебе богу. Сам-сем батюшка косить выходил. Жили хорошо. Христьяненастоящие были. Случилось… — И Платон Каратаев рассказал длинную историю о том,как он поехал в чужую рощу за лесом и попался сторожу, как его секли, судили иотдали в солдаты. — Что ж соколик, — говорил он изменяющимся от улыбки голосом,— думали горе, ан радость! Брату бы идти, кабы не мой грех. А у брата меньшогосам-пят ребят, — а у меня, гляди, одна солдатка осталась. Была девочка, да ещедо солдатства бог прибрал. Пришел я на побывку, скажу я тебе. Гляжу — лучшепрежнего живут. Животов полон двор, бабы дома, два брата на заработках. ОдинМихайло, меньшой, дома. Батюшка и говорит: «Мне, говорит, все детки равны:какой палец ни укуси, все больно. А кабы не Платона тогда забрили, Михайле быидти». Позвал нас всех — веришь — поставил перед образа. Михайло, говорит, подисюда, кланяйся ему в ноги, и ты, баба, кланяйся, и внучата кланяйтесь. Поняли?говорит. Так-то, друг мой любезный. Рок головы ищет. А мы всё судим: то нехорошо, то не ладно. Наше счастье, дружок, как вода в бредне: тянешь —надулось, а вытащишь — ничего нету. Так-то. — И Платон пересел на своей соломе.
Помолчав несколько времени, Платон встал.
— Что ж, я чай, спать хочешь? — сказал он и быстро началкреститься, приговаривая:
— Господи, Иисус Христос, Никола-угодник, Фрола и Лавра,господи Иисус Христос, Никола-угодник! Фрола и Лавра, господи Иисус Христос —помилуй и спаси нас! — заключил он, поклонился в землю, встал и, вздохнув, селна свою солому. — Вот так-то. Положи, боже, камушком, подними калачиком, —проговорил он и лег, натягивая на себя шинель.
— Какую это ты молитву читал? — спросил Пьер.
— Ась? — проговорил Платон (он уже было заснул). — Читалчто? Богу молился. А ты рази не молишься?
— Нет, и я молюсь, — сказал Пьер. — Но что ты говорил: Фролаи Лавра?
— А как же, — быстро отвечал Платон, — лошадиный праздник. Искота жалеть надо, — сказал Каратаев. — Вишь, шельма, свернулась. Угрелась,сукина дочь, — сказал он, ощупав собаку у своих ног, и, повернувшись опять,тотчас же заснул.
Наружи слышались где-то вдалеке плач и крики, и сквозь щелибалагана виднелся огонь; но в балагане было тихо и темно. Пьер долго не спал ис открытыми глазами лежал в темноте на своем месте, прислушиваясь к мерномухрапенью Платона, лежавшего подле него, и чувствовал, что прежде разрушенныймир теперь с новой красотой, на каких-то новых и незыблемых основах,воздвигался в его душе.