Кротовые норы - Джон Фаулз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С моей третьей родительницей, Англией, отношения у меня складывались следующим образом: я долгое время, точно кузнечик, прыгал от насекомых к разным другим живым существам и в итоге очень этим увлекся (хотя и подозреваю, что этот наихудший для меня путь был скорее эвристическим и не таким уж разрушительным для природы). Где только мог, я занимался не только наблюдениями, но и охотой, а также ловил рыбу. Все «нимроды»[485]должны хорошо знать собственную природу как «снаружи», так и «изнутри», а также – жизнь и привычки тех, на кого они охотятся. Моим единственным извинением может служить война 1939-1945 годов: нас спасли от голода те кролики, голуби и форель, которых мне иногда удавалось принести домой; но от моей руки погибли и многие другие живые существа, и призраки некоторых из них преследовали и преследуют меня в связи с вопиющим опустошением, царящим в природе Англии, теперь совершенно переменившейся. Одна птица, которую я подстрелил (хотя такое случилось всего лишь раз), впоследствии стала моим тотемом. Ее возвышенное, милостивое и квазимифическое – подобное персидскому симургу – присутствие в моей жизни было, на мой взгляд, похоже на отпущение грехов, тогда как ее отсутствие походило на обвинение и воздействовало куда более сильно. Вообще, если я вижу или слышу сорок, моя душа всегда как бы взлетает ввысь и устремляется к ним. Я счастлив, что там, где я сейчас живу, у меня есть знакомая пара сорок, которые давно уже гнездятся в нескольких милях от моего дома. Это куда более веская причина для того, чтобы продолжать жить в этих местах, чем тот покой, к которому стремятся порой представители старшего поколения. Я помню, какая ненависть вспыхнула в моей душе к Лос-Аламосу[486], когда я, зная его историю, впервые увидел его много лет назад. Но когда я мрачно взирал на стоявшие у границ его территории предупреждения, я услышал вдруг знакомое «к-р-ра» – и мне показалось, что этот клич донесся из самых сокровенных глубин свободы, из самых высоких и чистых небесных далей. Я мог бы, напротив, воспринять в тот момент крик сороки как нечто сумрачное, несущее зло и в высшей степени «символическое», как это сделал, например, Эдгар По, – словно утверждая, что в этом мире есть только смерть и опустошение. Однако я в черном пятне, видневшемся милях в двух-трех, увидел жизнь и только жизнь – «всегда»[Игра слов «nevermore – evermore» («никогда – всегда»); в знаменитом стихотворении Эдгара По «Ворон» (и различных его переводах на русский язык) обыгрывается именно слово «nevermore» («никогда»):
Он глядит в недвижном взлете, словно демон тьмы в дремоте,
И под люстрой, в позолоте, на полу, он тень простер.
И душой из этой тени не взлечу я с этих пор
Никогда, о, nevermore!
(Перевод М.Зенкевича)
Что же касается моего увлечения ботаникой, то я вскоре убедился, что мне особенно дороги дикие орхидеи (то есть la sauvage в самом своем соблазнительном обличье). Некоторые из них для меня в чем-то весьма похожи на тех сорок, чье присутствие или отсутствие в той или иной местности всегда чрезвычайно сильно меняло ее в моих глазах. Самые «райские», с моей точки зрения, местечки находились в Каусе (на юге Англии) или на известняковом плато на юге центральной Франции, а также – в Греции, особенно на Крите.
Вскоре я уже охотился за дикими орхидеями практически по всей Европе, а заочно (по книгам Люера) и по всем Соединенным Штатам. Некоторые миллионеры помешаны на выращивании орхидей в теплицах, что мне совершенно не по душе, как не по душе и ловля птиц силками, и большая часть прочей коллекционно-накопительской (грабительской!) деятельности; все эти занятия кажутся мне отвратительными, сколь бы полезными они ни представлялись для науки. Несколько лет назад у меня случился небольшой удар, закончившийся пребыванием в «Ронял фрп хоспитал» в Хэмпстеде (Лондон). В первые же дни своего пребывания там я составил мантру: это было слово tenthredinifera, tenthredinifera, tenthredinifera… A каких-то два года назад я наткнулся на вершине одной критской горы на целый выводок вольно растущих орхидей-пилильшиков (Ophrys tenthredinifera). Это очень красивая родственница нашей европейской пчелиной орхидеи, однако мой cri de coeur[487](основанный на убеждении – пока что не опровергнутом, – что я никогда более не ступлю ногой ни на одну критскую гору) был поистине плачем по этому острову, на редкость богатому растительностью.
Я и до сих пор еще не покончил со своим непостоянством в отношении естественных знаний. До того как мое отвращение к Лондону (а на самом деле ко всем крупным городам вообще) наконец увело меня прочь от него, меня однажды, где-то в начале 60-х, пригласили на заседание суда присяжных в Олд-Бейли[488]. Случай, который мы, двенадцать присяжных, должны были рассматривать, касался инцеста. Это было отвратительнейшее преступление, дьявольски непристойное и в той же степени пропитанное запахом лжи и человеческого зверства, как свинарник – навозной вонью. Жертвы преступления и даже сам обвиняемый были столь глупы и невежественны, что настоящими преступниками, которым следовало бы сидеть на скамье подсудимых, являлись мы, их судьи, ибо мы были виновны в том, что позволили нашей культуре пасть так низко. Я помню, что после того, как заседание закончилось, я стоял на улице у дверей суда, держа в руке полученный гонорар, и вдруг пришел к решению: я немедленно направлюсь в ближайший крупный книжный магазин и совершу act gratuif[489]– куплю такую книгу, в которой говорится о чем-нибудь настолько далеком от моей собственной, нестерпимо отвратительной мне разновидности живых существ, насколько это вообще может быть. И в конце концов я купил книгу Локетта и Миллиджа «Пауки Великобритании», обычное учебное пособие тех времен. Пауков было, прямо скажем, немало, и годы подряд я затем тратил абсурдно много времени, пялясь в энтомологический микроскоп и разглядывая бесконечно малых паучков trichobothria или пытаясь, как пытаются некоторые безумные лингвисты разгадать смысл древних папирусов, определить точную форму и очертания мужских и женских половых органов этих членистоногих (с помощью чего их единственно и возможно как-то идентифицировать). Именно в период моего увлечения пауками меня и поразили внезапно обрушившиеся на меня сомнения. Но и это был еще не конец той прискорбно-запутанной истории.
В 1978 году я стал куратором нашего маленького музея в Лайм-Риджисе, в Дорсетшире. Лайм более всего знаменит своими окаменелостями, главным образом юрского и мелового периодов, и я, как истинный «коллекционер наук», несмотря на несколько уже совершенных мною путешествий, озаривших светом мое прошлое, решил, что весьма соблазнительным является и еще один, сулящий мне безусловное кораблекрушение, маяк: палеонтология. Но, как я уже намекал, меня к этому времени уже укусил тарантул сомнений в том, что большая часть людей обычно считает краеугольным камнем истинной науки. Ко мне очень часто приставали представители академических научных школ по поводу моих произведений, ведя даже некие исследования того, в чем они, по всей очевидности, видели некий вредный парадокс и явный, а также весьма прискорбный недостаток моего творчества. Я мог бы продолжать утверждать, что естественная история (насколько я ее знаю) является основой всех моих художественных вымыслов; но где какие бы то ни было реальные свидетельства этого? Я мог бы сказать, что восхищаюсь Гилбертом Уайтом, Торо, Ричардом Джеффри[490]и многими другими, но я, в общем-то, абсолютно и не собирался соперничать с ними. И это было бы по меньшей мере наполовину правдой. Я всегда воспринимал природу как нечто странно священное. Именно Джеффри впервые произнес слово «ультрачеловеческая» в применении к природе, то есть та, что выше нас, человечества. Д. Г. Лоуренс, ни в коей мере не страдавший теми заблуждениями, которые Сноу сделал столь явными во время своей вендетты с Левисом, ближе всего – особенно в своей поэзии – подошел к проникновению в странную «инаковость» природы. Этот опыт практически невозможно описать в прозе, но я все же попробую.