Олег Борисов - Александр Аркадьевич Горбунов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За месяц с небольшим до ухода из этого мира Олег Иванович читал в клинике института книгу — о всякой символической философии. «Прочитать всю, — одна из последних записей в дневнике, — а главное, понять ее уже не удастся — тут никакой жизни не хватит. Нашел в ней любопытную теорию чисел. 4 — представляет невежественного человека, 2 — интеллектуального, а 3 — духовного. Эти три числа вместе составляют 9. Это и есть число человека».
Последняя запись датирована 10 апреля: «Часами слушаю музыку. Плеер в уши — и полное отключение. Юра много притащил кассет — больше всего Рихтера. Послушаешь какой-нибудь „Пестрый листочек“ — и думаешь, что это лучшая на земле музыка. Но начинается новая пьеса, и ты уже так же думаешь про нее.
Спрашиваю, достает ли Посохов на кино деньги? Говорят, достает. Когда отсюда выйду, надо серьезно подумать, как бы прибавить в весе. Килограммов десять уже потерял — от этих выпусканий жидкости.
Как там на даче? Кешка, наверное, ждет не дождется своего хозяина. Вот бы скорее туда!..»
Хозяина Кеша так и не дождался.
…Свидетельство Юрия Борисова о последних днях Олега Ивановича, его кончине, прощании с ним, зафиксированное в заботливо подготовленной Юрой и Аллой Романовной для издания книги «Иное измерение», бесценно.
…Папа протянул мне потрепанный старый молитвослов, который держал при себе в палате, со своими закладками и пометами. «Да, здесь требуется большая редакторская работа» — и больше ничего не сказал. Это были последние слова, которые я от него услышал, и сказаны они были на пороге беспамятства, между жизнью и смертью, когда сознание еще теплилось — то возвращаясь, то оставляя его.
Самые страдательные утешали и готовили к неизбежному приговору: смотрите, он одним святым духом питается. Сколько испусканий жидкости натерпел, а ведь в жидкости той — не водица, а кровь, то есть живот человеческий. И ничего врачи не додумались лучше, как испускать его пятерично, — а оттого чувства собственного тела у него давно нет.
Реаниматор (это тот, кто последним запомнится нам на этом свете) дозволил великодушно подсмотреть в приоткрытую дверь и увидеть сжавшееся, приговоренное тело, про которое не скажешь: оно было живым отрицанием смерти. Нет, это было приятие смерти, поглощение смертью, пропад и «вечная память», когда последние ее остатки следом за духом покидают отжившее тело.
Тот, кого звали: «Олег Борисов», актер, создавший «гортань для богов» (так скажут люди на панихиде), был подсоединен трубками и проводами к некоему «источнику жизни», назначенному вернуть ему утраченный дух. Папа во всей этой амуниции напоминал астронавта в скафандре за пять минут до старта к своей звезде. К звезде, которая повешена Богом на небо от самого от его рождения и призвана светить: тем ярче, чем звучнее и крепче становилась гортань. А со звездой у него, конечно, связь не через трубки и провода, а более замысловатая, врачами недоказанная, — через тонкую серебряную струну, натянутую от неба к сердцу.
Думаю, никогда еще чеховская ремарка про «отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны» не звучала для «додинцев» так приближенно и правдоподобно. Они играли тогда премьеру «Вишневого сада» в Шотландии, и, вероятно, самые чуткие из них могли расслышать прощальное слово того Фирса, которого ждали и не дождались.
Струна лопнула 28 апреля 1994 года между четырьмя и пятью пополудни — но это время «назначенное», установленное врачами. Скорее всего, это случилось раньше, когда папа, еще находясь в палате и на минуту придя в сознание, сказал маме очень коротко, как будто спеша: «Я не хочу с тобой расставаться». Сказал невидящими глазами, уже поднимавшими его туда, в звездный мир.
С этого началась его vita nova, и, если припомнить определение англичан и его собственное, борисовское: присоединился к большинству, несомненно лучшему. Там — Пушкин, Достоевский, его друзья Некрасов, Луспекаев, Копелян и все его родичи. Пусть Федор Михайлович живет на много этажей выше — в заслуженном дорогостоящем «эмпирее», — но, вероятно, он снизойдет, приподнимет шляпу, приветствуя родственного духа, и предложит «кондицию»: скажем, должность вахтера, о которой Олег Иванович так мечтал. Сомневаясь в своем праве носить звание «актер Достоевского» (но и не оспаривая его), отитулованный так поклонниками и «отделением критики», он поправлял их в одном лишь нюансе — меняя «актер» на «вахтер»: «Согласен и в этой жизни, и в вечности его дух и покой охранять».
Не возьмет на работу Федор Михайлович — отправится в их библиотеку, где «предстоит прочитать все, что Шекспир написал за эти без малого четыре столетия». Или все тот же Ф. М., угадавший Христа, — который «Дневник писателя» свой продлит и посвятит самым форменным херувимам и бесам.
Встретится с Товстоноговым — у него тоже открыт абонемент в их читальне. Ведь вся жизнь там, за гробом, есть не что иное, как громадная нескончаемая библиотека: книг, писанных и неписанных, нот и живейших картин. Хорошо тем, кто приучил себя к усердному чтению и голову сделал мозглой, — нелюбителям этого дела придется там поучиться.
…Телефон зазвенел сразу, а после объявления в новостях дом превратился в сплошной трензель, гик человеческий, когда каждый соболезнует, сочувствует. Я хотел отключить, но вдруг ощутил в себе отцовскую волю, наказ: «Не смей — это не по твою душу, а по мою. Слушай, записывай и благодари». Я записывал и, как мог, соответствовал. Во время больших обобщительных текстов отрывал трубку от уха и дозволял ему слушать. Кто-то комплиментарно заметил: «Ну, прямо как папа сказал, в тебя его голос вселился». А одна слегка подогретая дама аж задрожала, когда обозналась: «Олег… это ты?!»
По всем комнатам зеркала завесили черными тряпками, хотя раньше это было затем, чтобы покойник не отражался, не множился в отражениях и беда не шла бы впристяжку. Но сколько бы ни