Река без берегов. Часть 2. Свидетельство Густава Аниаса Хорна. Книга 2 - Ханс Хенни Янн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только сказал:
— До третьего ноября остается еще несколько дней. Я хочу попытаться… продумать все это… ты всегда вел странную жизнь. Живые и мертвые — для тебя между ними нет особой разницы.
Деньги он принял. Но из комнаты вышел словно оглушенный. За столом был очень молчалив. Поспешные мысли отбрасывали тени на его лицо. Всю вторую половину дня он провел у себя в комнате. Думаю, готовился навестить Оливу. Я слышал, как он обстоятельно моется и приводит себя в порядок. Когда один раз я приоткрыл его дверь, мне навстречу повеяло дикими парфюмерными ароматами.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Теперь его уже нет. Я так предполагаю. В его комнате стало совсем тихо. Он, наверное, вылез через окно. — Тьма замыкает пределы мира. Лампа создает шар зримого. Я положил в отбрасываемый ею световой круг два или три рисунка Тутайна. Мало-помалу я его вспоминаю с большей отчетливостью. Мне кажется, я вижу погребальную маску, которая охватывает все тело.
Мне в руки попал рисунок, которого я не знаю. Напрасно я пытаюсь найти в себе хоть какое-то воспоминание о нем. Остается предположить, что Тутайн его от меня намеренно скрывал. Это один из самых богатых штрихами, самых натуралистичных рисунков. На нем изображена девушка, которая превращается в каменную статую. Под ее ногами — профилированный, круглообточенный на токарном станке цоколь; дальний план образуют горы, линии гор, которые кажутся знакомыми — такие часто попадались мне на глаза в долине реки Уррланд. Девичье тело, будто высеченное из мрамора… Тутайн наверняка хотел создать впечатление, что речь идет о статуе; памятнике забытого культа, оставшемся в горах… Вереск и карликовые березы растут вокруг круглого отшлифованного цоколя. Однако кое-где поверхность мрамора оживает настолько, что становится человеческой кожей — и художник словно проговаривается, что моделью ему служил более хрупкий материал, чем камень. Лицо девушки скрыто в тени, которую отбрасывают воздетые руки. Можно предположить, что стыд, еще детский, побудил ее прикрыть веки. Яблочно-округлые груди полностью высвечены сиянием дня. Одно бедро напряжено; другое расслаблено, образует легкий изгиб и мерцает игрой закругленных мышц, тенями и светом. С бесконечной нежностью намечена одна складочка кожи, что выдает глубокое восхищение художника, его любовь. — Рисунок имеет подпись, как многие лучшие работы Тутайна; «Статуя богини, увиденной мною в семистах метрах над долиной Уррланда»{335}. И дату.
Я припоминаю тот вечер, когда пошел прогуляться вверх по долине, к озеру. На обратном пути местные парни подстерегли меня возле каменной осыпи и стали швырять в меня камни. Поранили мне лодыжку{336}. Я думал, что меня убьют. — Тутайн тогда прокомментировал случившееся как-то невнятно. И вот теперь я впервые вижу эту девушку, наверняка жившую на одном из высокогорных хуторов: девушку, из-за которой едва не расстался с жизнью. За истекшее с той поры время она, наверное, стала многодетной женой какого-нибудь крестьянина — то есть чем-то, вообще не укладывающимся в мои представления. Парни, которые закидывали меня камнями, теперь не понимают, зачем они это делали. Каждый из них превратился в обремененного судьбой отца семейства. Они когда-то, очень давно, швыряли камни в одного из постояльцев отеля, потому что Тутайн — или кто-то другой — пробудил их гнев. Более точными сведениями я не располагаю.
Не могу сказать, что рисунок меня обрадовал. Да и с чего бы мне радоваться? У Тутайна, выходит, были от меня тайны. Человек не выносит таких ситуаций, когда он совершенно открыт для другого. Тутайн и я, мы далеко зашли в плане взаимной открытости. Мы, можно сказать, заглянули друг другу под кожу. И все же мы не достигли той полной, повседневной профанной общности, что свойственна сиамским близнецам. Мы уберегли себя от подобной мерзости. Каждый из нас владел персональным резерватом для фантастических встреч с сомнениями, печалью и радостью. Каждый сохранил право на отрешенность, на недоступность. Тутайн никогда не расширял однажды сделанное им признание. Он владел своим убийством. Оно было собственностью его сознания. Я сейчас подумал: может, он потому так боялся добавлять к этому единственному признанию дальнейшие подробности, что однозначные слова дали бы новую пишу для угрызений совести; он сам знал свое преступление лишь приблизительно и потому опасался более точных знаний о нем. По крайней мере, содержание преступления было изменчиво. Любая женщина, к которой прикасался Тутайн, меняла это содержание. Так, оно было ужасно расширено Меланией, на которую Тутайн бросился с ножом. А эта девушка-статуя… возможно, смягчила преступление. Но даже одно-единственное слово, пусть и обращенное только ко мне, разрушило бы колдовство и снова разверзло бы щель ужасной раны. Это должно было оставаться в тайне: что Тутайн способен и любить женщин, не только их убивать.
Его характер — задним числом — меняется для меня. А ведь он сделал все, чтобы защитить мою память от этого разочарования, от этого низвержения в неопределенность: он смешал свою кровь с моей; в нашем ненадежном мире для меня должно было оставаться что-то надежное… чтобы картина нашей судьбы и наших поступков не могла подвергнуться искажению… Увы, разрушительные силы все-таки воздействуют на меня, проникая извне сквозь панцирь нашей отщепенческой воли, изготовленный с таким тщанием. Я чувствую, что не выдерживаю теперешних беспощадных феноменов и процессов, которые все решительней обретают черты зла. Я лишь с трудом согласовываю эту действительность — даже когда она притворяется щадящей — с моей жизненной философией… с моим представлением о происходящем… с моими знаниями о собственной плоти и плоти Тутайна. Когда-то мы оба были молоды, он и я. Уже одно это нас извиняло. Это было состоянием включенности в некий порядок. Это… не позволяло Мирозданию распасться на части. Почти полное отсутствие у нас жизненного опыта было неотъемлемой частью нашей анархии, украшенной флагами радости. Теперь, поблизости от меня, молод другой человек: Аякс. Если бы я захотел присоединиться к нему в его заговорах, в его протоплазменных фантазиях, мне пришлось бы вычеркнуть из своего сознания двадцать пять лет и еще раз взвалить на себя серую ношу утомительного обучения. Мне пришлось бы выпить напиток забвения — и все равно я бы ни на мгновение не почувствовал радость. Я ведь лишен утешения, даруемого нам милосердным — всего лишь двадцатипятилетним — возрастом. То, что моя жизнь уже находится в процессе распада, постоянно ощущается на языке как горький привкус, — даже если я стараюсь об этом не думать. Последних месяцев — моего бытия-с-Аяксом — вообще не должно было быть. Я сейчас не вправе решаться на подобный… эксперимент. А между тем он все-таки имел место. Эта непробиваемая глупость тоже входит в предустановленный план моей жизни — как и все действительное, так или иначе затрагивающее меня.
Прошлой ночью произошло столкновение. Некое тело, брошенное издалека, ударилось в недвижную, глухую, невежественную стену. Силы, таящиеся в человеческой душе, кричали как дикие звери. Кричали очень громко.