В ставке Гитлера. Воспоминания немецкого генерала. 1939-1945 - Вальтер Варлимонт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рождался план «наступления в Арденнах».
Описание последнего этапа войны лишь в очень небольшой степени опирается на мой личный опыт службы в верховной ставке. Сразу же после возвращения из Нормандии у меня начались сильные головокружения. Наблюдались и другие симптомы, свидетельствовавшие о том, что у меня что-то не в порядке с нервной системой, трудно стало передвигаться и выполнять свою работу. Штабной врач и доктор Морель, личный врач Гитлера, оба докладывали о моей болезни, но, видимо, начальству этого было недостаточно. Только когда невропатолог, прикомандированный к соседнему штабу армии, дал заключение, которое заканчивалось настоятельными рекомендациями, мое начальство убедилось, что я на самом деле страдаю от шока, полученного в результате взрыва бомбы 20 июля. Даже после этого Йодль продержал меня в ставке еще неделю, поскольку в конце августа – начале сентября сам уезжал на несколько дней в Берлин. Наконец в начале сентября мне дали отпуск по болезни, и с тех пор я уже не был пригоден к военной службе. Когда я уезжал от Гитлера, то единственное, что он сказал мне, несмотря на то что я пять лет прослужил в его штабе: «Поезжайте и отлежитесь». Это были вообще последние слова, которые мне пришлось от него услышать. Впоследствии я получил специальный знак, которым награждали тех, кто был ранен 20 июля. Сначала мою работу взял на себя генерал Фрейер фон Буттлар. С 8 ноября 1944 года генерал Август Винтер занял мое место заместителя начальника штаба оперативного руководства ОКВ.
Видимо, не только шок от бомбы сказался на моем здоровье. Депрессия последних нескольких недель тоже сделала свое дело. Не только в самой ставке, но и на фронте, и в стане наших союзников – все, что до сих пор удерживала и толкала вперед германская военная машина, казалось, пошло кувырком.
Совершенно очевидно, что сам Гитлер был уже явно больным человеком. Травмы, полученные им 20 июля, в действительности были незначительными, но этот шок, казалось, выплеснул наружу все его пороки, и физические и психические. Он входил в картографический кабинет сгорбившись, шаркающей походкой. Остекленевшими глазами изображал что-то вроде приветствия только тем, кто стоял ближе всех. Ему выдвигали кресло, и он тяжело опускался в него, согнувшись почти пополам, голова уходила в плечи. Когда он показывал что-то на карте, рука его дрожала. По малейшему пустяку резко требовал найти «виновного».
Не проходило и дня без новых вспышек гнева против преступников и соучастников заговора. Без конца возникали новые имена. В основном то были имена тех, кто всю свою жизнь посвятил военной профессии или проявил себя как молодой энергичный офицер при штабе. За упоминанием каждого имени стояла угроза виселицы. На ежедневных совещаниях мы выслушивали ужасающие отчеты о том, каким образом были преданы смерти и позору те первые жертвы, но я не собираюсь терзать этим ни себя, ни читателя. Гитлер, казалось, чувствовал, что даже среди тех, кто его окружает, есть кто-то, кого, возможно, еще не разоблачили. Чтобы не было недопонимания, он, по мере развала фронта по всем направлениям, не уставал повторять тем, кто был рядом, не важно, имели они какое-то отношение к заговору или нет: «Любой, кто говорит мне о мире без победы, лишится головы, какой бы пост он ни занимал». Кроме того, что началась эта охота на людей, он и действовал безрассудно, не считаясь с тем, что уже сам сказал, что война проиграна, – он почти в точности повторил эти слова в конце августа во время обсуждения возможной потери румынских нефтяных промыслов с генералом Герстенбергом, немецким комендантом этого района. Он был достаточно самонадеян, чтобы считать, что 20 июля его спасло «провидение», и теперь ожидал других «чудес», которые придадут войне новый оборот, хотя в прежние времена сам осыпал презрением любого из лидеров противника, кто использовал такого рода язык.
С военной точки зрения физическое бессилие Гитлера и его неистовая озабоченность преследованием политических оппонентов не влияли ни на его решимость, ни на его твердость; эти качества даже еще больше, чем прежде, оставались главными во всем. Недоверие к «этим генералам» стало еще больше, чем прежде. Более того, позиция его советников создавала у тех, кто встречался с ними непосредственно, впечатление, что отныне ими управляют не трезвые военные соображения, а комплекс послушания, причем еще более слепого, если такое вообще возможно, чем прежде. Так, в этот период Гитлер настойчиво утверждал свой гибельный метод командования, объявив приказом, что единственная обязанность всех командиров, даже самых старших, есть выполнение его приказов, безусловное и буквальное. Перед лицом противника сержант или солдат не имел права ставить под сомнение разумность или шансы на успех атаки, в которую приказывает идти командир роты. Точно так же Верховный главнокомандующий вермахта не собирался делить ответственность за свои решения с командующими группами армий и армиями. Им не разрешалось просить об отставке, если они не согласны с его распоряжениями. Вес этому беспрецедентному приказу придавали грозные выражения, в которых он был составлен. Его последствия одинаково сказались как на самом механизме командования, так и на атмосфере, в которой это командование осуществлялось.
Начальник штаба ОКВ фельдмаршал Кейтель воинственно поглядывал на всех и вовсю старался и словами, и жестами выказывать одобрение каждому слову, вылетавшему из уст Гитлера. В действительности он страдал как никогда от бремени своего положения и злополучных обязанностей, которые были на него возложены. Он являлся старейшим членом «суда чести», задача которого состояла в том, чтобы с корнем вырывать из вермахта всех подозреваемых в соучастии в заговоре 20 июля. Он вполне был готов, хотя в данном случае не без колебаний, взять на себя военное управление Бельгией и Северной Францией, когда там гражданской администрации во главе с гаулейтером якобы угрожала серьезная опасность. А единственной причиной было то, что Гитлеру хотелось убрать из Брюсселя генерала Фрейера фон Фалькен-хаузена, которого он не выносил и подозревал в тесных связях с бельгийской королевской фамилией. Кейтель выглядел по-настоящему потрясенным, когда в начале сентября он стоял у стола с картами, как всегда рядом с Гитлером, по левую руку от него, и Гитлер передал ему памятную записку Шпеера, министра вооружения. В этой записке прямо говорилось, что вскоре с войной придется кончать, потому что заводы по производству пороха и взрывчатых веществ разрушены, а возместить их потерю не представляется возможным. Поскольку я был нездоров, то сидел на стуле около Кейтеля. Он не сказал ни слова и с выражением одновременно праведного гнева и тайного согласия дал мне прочитать это письмо. В качестве начальника штаба ОКВ он имел тогда возможность сказать и неустанно повторять то же самое; у него на это было бесчисленное множество оснований. Но Кейтель с негодованием отбросил письмо, произнеся, как обычно в таких случаях: «Генерал Варлимонт».
Скорее в обязанности Йодля входило говорить зловещие слова об окончательном поражении, перед лицом которого мы теперь оказались. Как начальник штаба оперативного руководства ОКВ, он владел информацией и обладал правом, и он мог, по крайней мере, действовать и давать советы в этом направлении. Вместо этого он взял на себя роль придворного поэта Германии. В присутствии Гитлера, и в не менее грозных выражениях, он декламировал на ежедневных совещаниях в ставке: «К счастью, требование западных союзников о безоговорочной капитуляции закрывает путь всем тем «трусам», которые пытаются найти политический способ спасения»[274]. Он никак не думал, что в один прекрасный день ему самому придется поставить подпись под документом о капитуляции. Когда новый начальник Генерального штаба сухопутных войск попросил разрешения самому отвечать за поведение своих штабных офицеров, Йодль отказал с такими словами: «На самом деле офицерский корпус Генерального штаба следует расформировать». Это просто еще одно подтверждение его отношения к собственному штабу.