Жизнь и судьба Федора Соймонова - Анатолий Николаевич Томилин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто тама, Федя? — спросила Дарья уже из постели.
— Да так... Нарочный из коллегии. Завтра с утра постановлено слушать экстракт об экспедиции Овцына от Тобольска к Енисейску-городу.
— Это не тот ли Овцын, что в бунте супротив государыни был?
«Ну — памятлива!» — подивился про себя Федор.
— Он, одначе, зейман зело изрядный, хотя и разжалован. Лучше многих иных все по инструкции учинил и зейкарту представил. Буду просить, дабы в Петербург ему ехать указ послали. Может, простит за заслуги его государыня, вернет чин...
— Ох, Федя, как бы твоя-то медиация ноне горшей порухи ему не принесла. Ты бы об себе подумал. Один ведь из всех остался. Как бы его светлость граф Николай Федорович чево со страху-то свово не удумал.
Федор еще раз отметил про себя понятливость жены. Сам-то он особо о своих коллежских делах и битвах ей не рассказывал. Так, обронит слово-другое. А знать, и бабий ум не на воде замешен... Скинув камзол и порты, он забрался под одеяло и прижался к теплому боку. «Никуда не поеду, — решил он про себя. — Соймоновы отроду от напастей-то не бегивали, авось и пронесет». Вице-адмирал вздохнул и закрыл глаза. Минуту спустя он уже дышал глубоко и ровно.
5
Пятнадцатого же апреля члены комиссии велели привести Волынского на первый допрос. Спрашивали о «продерзостном письме», которое он осмелился подать государыне. Кого имел в виду, говоря о «бессовестных политиках», и в чем именно состоит их «богомерзкая политика».
Артемий Петрович бодро отвечал, что-де под «бессовестным льстецом и тунеядцем» имел в виду графа Николая Головина. А под «неким лицом», наущавшим Кишкеля и Людвига подать на него донос, — князя Александра Куракина.
То же повторилось и на следующий день. Артемий Петрович пространно ответствовал на вопросы, задаваемые ему членами комиссии. Помимо «вопросных пунктов» собравшихся интересовало кто участвовал в сочинении письма кроме него, кому он сие письмо показывал и как посмел беспокоить императрицу своим доношением в такое самонужнейшее военное время. Как будто никто из них не знал, что писал он по требованию самой государыни. Ответные пункты Волынского сначала записывались, а потом он их читал и подписывал собственною рукою каждый лист.
Можно предположить, что главному режиссеру поставленного действа, каковым являлся Остерман, желательно было скорее увести следствие от разбирательства письма императрице к другим вопросам. Это легко видно из самого допроса второго дня. Тогда на спрашиваемое, кого он, Волынский, полагал среди тех, кто старается приводить государей в сомнение, кто других ревность помрачает, а свое притворное усердие прикрывает политическою епанчою, Артемий Петрович отвечал, что имел в виду скрытое поведение графа Остермана, о котором довольно слыхивал от покойного графа Левенвольде, графа Ягужинского и барона Шафирова, а также от князя Черкасского и генерал-адъютанта Ушакова. Именно они не раз сетовали, что по многим делам не смеют и говорить против Остермана. Вице-канцлер одного себя почитал всезнающим и отвергал все, что он, Волынский, ни предлагал, как негодное.
— Все сие, равно как и опасение нажить себе новых врагов, лишало меня всякой ревности и охоты к службе, — закончил Волынский.
— А от кого ты слышал о стараниях князя Александра Борисыча Куракина оболгать тебя пред государыней? — спросил тайный советник Неплюев, читая лист с вопросными пунктами.
— Об том многие говаривали. Доводил мне сие Дмитрий Шепелев и барон Менгден. Не раз — князь Алексей Черкасский и тайный секретарь Иван Эйхлер. На всех я в праве своем надежен, только все озлобление пришло мне не от Куракина и Головина, как от графа Остермана. Он такой человек, что никому без закрытия ничего не объявит. Чаю, что и жене своей без закрытия слова не скажет...
Неплюев остановил его:
— О делах, в каковых граф Остерман к жене обращается, нам ведать не пристойно. Сам о том можешь рассудить...
— Я ведаю, что вы графа Остермана креатура и что со мною имели ссору... Так то, пожалуйте, оставьте.
— Излишнее говорите... — снова прервал его Неплюев. — Никакой партикулярной ссоры с вами я не имел и не бранивался. А ныне по имянному указу определен к суду и должен поступать по сущей правде.
— Ныне из падения моего можно тебе рассуждать. А только мне скрывать нечего, я весь как на духу...
Вот за этим-то и последовало наистрожайшее указание Волынскому отвечать точно по вопросным пунктам, а не уклоняться в стороны и лишнего не плодить. Этот указ, объявленный Волынскому, сразу как-то подкосил его силы. Он опустил голову и попросил:
— Пожалуйте, окончайте поскорее.
На это возразил ему генерал Румянцев:
— Мы заседанию своему и без вас время знаем. А вам надобно бы совесть-то свою очистить и ответствовать с изъяснением, не так, что, кроме надлежащего ответствия, постороннее в генеральных терминах говорить, — и для того приди в чувство и ответствуй о всем обстоятельно.
На третий день допросов, апреля семнадцатого, в четверг, когда потребовали от него доказать приписываемые Остерману и другим поступки, Волынский показал слабость.
— Делал все то по горячности, — говорил он, — по злобе и высокоумию... — Он поклонился сидящим за столом судьям. — Да не прогневал ли я вас чем?..
— Ныне ты объявляешь, что делал то все по злобе. Отчего всем тако напрасно порицанье? — подал голос Андрей Иванович Ушаков, который по опыту своему знал, когда надо начинать задавать свои вопросы.
— Бес попутал меня, Андрей Иванович, истинно бес. Надеялся на свое перо, что писать горазд, — а все на то горячесть моя привела.
Но Ушакову такой уклончивый ответ не годился, ему нужно было прежде всего самому отделиться от Волынского, очиститься от возможных подозрений в том, что он, Ушаков, был ему товарищем в богомерзких делах. И потому он не унимался:
— Ты обо мне показывал, будто я говорил с тобою про графа Остермана, чего я