Жизнь и судьба Федора Соймонова - Анатолий Николаевич Томилин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анна помолчала. Отвернулась и поглядела в окно. А потом произнесла недовольным тоном:
— Одначе ты нам советы подаешь, как будто молодых лет государю.
Чуткий кабинет-министр всполошился. Обостренным чувством опытного придворного он понял, что допустил ошибку и вызвал недовольство и раздражение повелительницы. Он вдруг растерялся и стал просить государыню не отдавать более никому его доношение, кроме князя Черкасского... А когда несколько дней спустя толстый и одышливый князь сообщил ему, что императрица, отзываясь о его записке, сказала: «Знатно взял он то из книги Макиавеллевой...», совсем пал духом. Чтение книг Макиавелли, Бокалини и особенно Юста Липсия, который в своем сочинении «Политические учения» разоблачал «нравственный и политический разврат эпохи Римской империи и современного Липсию общества», не поошрялось. Очень уж прозрачны были аналогии.
Федор Иванович подумал, что ему тоже неплохо бы отвезти в академическую библиотеку взятые там книги, в том числе и Макиавеллия... Да и деньги в лавку книжную надо бы отдать. Поди накопилось на нем рублей с сорок... В кружок Волынского входили завзятые книжники, обладатели прекрасных по своему времени библиотек.
Говаривали, будто граф Остерман был сильно задет словами о «закрытых политиках, производящих себя дьявольскими каналами под политической епанчой...»
Герцог стал избегать Артемия Петровича. Недовольство государыни и высших персон, будто вихрем, разогнало льстецов, которые комариною тучею вились вокруг всесильного кабинет-министра. Среди придворных поползли слухи, что-де «не по уму взял» Волынский и «планида его вот-вот закатится»...
Зашевелились мелкие недоброжелатели, обиженные и обойденные. В канцелярии стали поступать челобитные. Писали кто раньше и пикнуть не смел, не то чтобы пожаловаться в голос или того паче письменную жалобу подать.
Артемий Петрович сперва приуныл, потом испугался, потерял голову. Сел писать новое доношение — бестолковое, покаянное, но одумался и изорвал. Перебирая свой архив, перечитал письмо Бирона двухлетней давности, в бытность его на Украине в Немирове:
«В одном письме вашего превосходительства, — писал фаворит, — упоминать изволите, что некоторые люди в отсутствии вашем стараютца кридит ваш у ея императорского величества нарушить и вас повредить. Я истинно могу вам донести, что ничего по сие время о том не слыхал и таких людей не знаю, а хотя б кто и отважился вас при ея императорским величеством оклеветать, то сами вы известны, что ее величество по своему великодушию и правдолюбию никаким не основательным и от одной ненависти происходящим внушениям верить не изволит, в чем ваше превосходительство благонадежны быть можете... Октября 3 дня 1737 года».
— Господи, где те времена?.. — жаловался он своим партизанам. — Что за беспокойная, что за вредительная жизнь, хуже пса последнего. Приманят куском, то надобно ласкаться, а как не с той стороны станешь, то и хлыста отведаешь. То ли, как польские сенаторы живут, ни на что не смотрят, и им все даром... Нет! Польскому шляхтичу и сам король не смеет ничего сделать. А у нас — всего бойся...
Шло время, и никаких особых ожидаемых последствий доношение не имело. Остерман и Миних занимались турецкими делами и улаживанием последствий неуклюжего политического убийства шведского майора Цынклера, вызвавшего бурю негодования в Стокгольме. Курляндский герцог совещался с придворным банкиром Липпманом, задумавшим новую аферу. Императрица скучала. Предстоял осенний переезд в столицу, а это всегда ее раздражало.
Надо сказать, что действительно в те времена эти переезды были подобны пожарам. Везли за собой все — мебель, посуду, белье... Обоз от заставы Санкт-Петербурга растягивался до Петергофа. В дороге многое ломалось, что-то крали, что-то теряли. Анна, находясь в критическом для женщины возрасте, все время была на грани истерики, превращая и без того нелегкую придворную жизнь в настоящий ад. Все ее выводило из равновесия, она то кричала и топала ногами, то безутешно плакала, то капризничала. А главное — скучала. Придворные с ног сбивались, придумывая новые забавы. Всего хватало не надолго...
В этой обстановке о доношении Волынского все будто забыли. И постепенно Артемий Петрович, распрямившись, снова стал самовластно распоряжаться в Кабинете. Еще больше принялся теснить и преследовать своих врагов. Еще более заносчиво и неосторожно стал вести себя в среде придворных, не обращая внимания ни на злобное шипение, ни на мелкие выпады. А тут еще приключился уже описанный выше случай, позволивший ему окончательно воспрянуть духом и окрылиться, когда получил он всемилостивейшее приказание устроить свадьбу в Ледяных палатах... И ведь устроил! Так-то устроил, как никому другому и в голову не придет. Вот только дурак Тредиаковский некстати под руку подвернулся. Ну, да это пустое...
Ах, как он ошибался, Артемий Петрович Волынский, как ошибался! Что бы вспомнить урок Долгоруких, в искоренении которых сам же принимал самое деятельное участие, вспомнить судьбу Голицына-князя, к делу которого тоже он руку приложил и Соймонова в состав судной комиссии написал. Там ведь тоже с малого начиналось. Каждый неправедный суд с заранее приуготованным концом в малом свое початие имеет. Неужто не знал он сего?..
Глава четырнадцатая
1
Обманный месяц апрель на Руси. В стародавние годы звался он «пролетником» и считался вторым месяцем года. При установлении сентябрьского новолетья стал восьмым по счету, а с указа блаженной памяти государя Петра Великого от одна тысяча семисотого года пришлось апрелю еще раз поменять место и стать четвертым в шеренге двенадцати братьев-месяцев.
Повсеместно считается, что апрель начинает весну необлыжную. По народному поверью, в это время начинает преть земля, готовится к главному своему делу — к рожению всего живого. Зиме — седой немочи приходит конец. Впрочем, апрель — месяц ожиданий более для женского полу, недаром говорит народная мудрость: «Апрель сипит да дует, бабе тепло сулит, а мужик глядит, что будет...» Не оттого ли и начало апреля, первый его день, посвященный великой блуднице Марии Египетской, покаявшейся у креста Господня и ставшей девой праведной, слывет в народе-насмешнике днем всяческого обмана. «Первого апреля не солгать, так когда же и время для того потом выберешь?» Да и зовется сей день памяти преподобной святой, прожившей после покаяния сорок семь лет во пустыне иорданской, как-то вовсе легкомысленно — «Марья — заиграй овражки».
В 1740 году, являющемся главной вехой нашего повествования, начало пролетнего месяца пришлось на Страстную неделю. И с самого понедельника принялась северная столица, город, скажем между нами, вовсе не православного толка, мыться-чиститься-снаряжаться, готовиться к светлому празднику. Тут дел бабам невпроворот: