Севильский слепец - Роберт Уилсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Этого и добивался Хулио, — ответил Хавьер. — Он хотел максимальной и самой скандальной огласки… как, вероятно, любой художник. Теперь я уже ничего не могу с этим поделать. Остается только…
— Ну, я надеюсь, что сумею взять ситуацию под контроль.
Хавьер вопросительно поднял бровь.
— Нам надо рассказать все какому-то одному журналисту, — сказал Лобо. — Тогда вы сможете изложить свою версию истории, чтобы ее не перехватили у вас и не превратили в жуткий бред.
— Я не боюсь этого, комиссар, хотя бы потому, что вряд ли найдется издатель, способный приписать моему отцу более жуткие грехи, чем зверство, пиратство, воровство, самозванство, двойное женоубийство и мошенничество.
— Но, полагаю, всегда лучше, чтобы первое впечатление…
— Сдается мне, комиссар, что вы уже договорились с каким-то журналистом, — заметил Хавьер.
Молчание. Лобо вызвался проводить его до хирургического кабинета. Хавьер отказался.
Он сидел с закрытыми глазами под ярким неоновым светом своей новой жизни, а над ним колдовали врачи. Тяжелые думы не покидали его. Как воспримут Мануэла и Пако яростные нападки средств массовой информации? Что он скажет им? Ваш отец… но не мой, был чудовищем? От Мануэлы это наверняка отскочит как горох от стенки. Она не станет мучиться. Но Пако… Отец «спас» Пако после того, как тот был изувечен быком, подарил ему ферму, помог устроиться в новой жизни. Брату нелегко будет на все наплевать. Хавьер испытал облегчение, осознав, что связи не нарушились и что все останется по-прежнему.
— Вам больно? — спросил врач.
— Нет, — ответил Хавьер.
— Сестра, — позвал врач, — промокните ему слезы.
Из больницы Хавьер вышел в полночь все еще в окровавленной рубашке, взял такси и доехал до дома. Он стоял посреди дворика, глядя на бронзовую фигуру, зависшую в прыжке. Всегда он в движении, этот мальчик.
Хавьер поднялся в мастерскую. Черный зрачок фонтана следил за ним, пока он шагал по галерее.
Он сразу прошел в кладовку, сгреб все копии отца с картин Чечауни и пять холстов, скрывавших непристойное изображение матери, и сбросил их во дворик. За ними отправились коробка с деньгами и порнография. Взяв пятилитровую бутыль со спиртом, он спустился вниз, обильно полил образовавшуюся у фонтана кучу и кинул сверху зажженную спичку. Пламя взвилось ввысь, и по безмолвному дворику заплясали желтушные отсветы.
Хавьер пошел в кабинет, где на письменном столе все еще стояла оловянная шкатулка, вынул из нее бесценные миниатюры и разложил их в ряд. Картины его отца, его настоящего отца. Он почувствовал, как снова взлетает вверх над обращенным к нему лицом, которое никак не вспоминалось и наконец вспомнилось ясно-ясно.
Он принял душ и надел чистую рубашку. Ему не хотелось ни спать, ни оставаться дома. Им овладело непреодолимое желание побыть среди людей, хотя бы незнакомых… нет, именно незнакомых. Он вышел в ночь, и его повлекло к огням, окаймлявшим черную, как лаковая кожа, реку. Он перешел на другой берег и, оказавшись на площади Кубы, отдался на произвол толпы, понесшей его по улице Асунсьон к площади Ферии.
Хавьер остановился перед зданием Эдифисьо-дель-Пресиденте, где все и началось — вечность назад. На память ему пришла Консуэло Хименес с ее дерзкими глазами. Он восхищался силой ее характера. Она ни разу не покачнулась, несмотря на бешеный натиск. Кальдерон был прав: на ней держалось все дело. Хавьер вспомнил ее предложение пообедать вдвоем и цоканье ее каблучков по мраморным плиткам. Он покачал головой. Чуть позже.
Войдя в массивные ярко освещенные главные ворота, Хавьер окунулся в фантастическую атмосферу апрельской Ферии, где все были прекрасны и счастливы. Где девушки с цветами и черепашьими гребнями в волосах крутились в своих льнущих к телам trajes de flamenco вокруг меняющих картинные позы кавалеров в серых болеро и шляпах с прямыми полями. Он шел, по-детски завороженно глядя по сторонам, под фонарями и флагами, мимо бесчисленных палаток и павильонов, где ели, пили и танцевали. Воздух был насыщен радостью — звуками музыки, запахами еды и табака. Под шелковыми навесами змеились гибкие женские руки, мелькали поднятые подбородки и по-матадорски выпяченные груди мужчин.
Все окружавшие Хавьера люди улыбались или смеялись, словно одурманенные колдовским зельем. Откуда их взялось здесь так много и таких счастливых? В этой малой галактике он, казалось, был единственным человеком, терзаемым чувствами вины, безнадежности и страха. Интересно, подумалось ему, сумеет ли он когда-нибудь втянуть себя в полноценную жизнь из той полужизни, которую теперь влачит.
Взрыв аплодисментов вернул Хавьера в фантастический мир Ферии. Ритм севильяны, которую пело и плясало все кругом, пробирал его до нутра. Проходя мимо небольшого павильона, он услышал, как кто-то окликнул его по имени.
— Хавьер! Эй! Хавьер!
Маленькая пухлая женщина в traje de flamenca из белой в крупный красный горошек ткани, похоже, хорошо его знала. Она сделала несколько неожиданно легких танцевальных шагов, вскинув и скрутив руки, словно маня к себе Хавьера.
— Вы не узнаете меня? Я Энкарнасьон. Добро пожаловать, незнакомец, — сказала она. — Незнакомец не откажется быть моим партнером в первую ночь апрельской Ферии?
Его экономка, истинная незнакомка, та, что была воплощением чистоты и простоты, наконец материализовалась. Он вошел следом за ней в павильон. Энкарнасьон предложила начать с сухого вина и танца. И не успела она насладиться светлым «Тио Пепе», как Хавьер залпом осушил свой бокал, хлопнул его на стол, вскинул голову, щелкнул каблуками, и пошла их первая севильяна.
Энкарнасьон мгновенно преобразилась. Куда девались ее шестьдесят пять лет! Она стала изящной и зажигательной, кокетливой и дерзкой. Они станцевали подряд четыре или пять севильян. Он заказал еще вина. Они съели по тарелке паэльи, закусили кальмарами, и Хавьер впервые за долгое время ощутил вкус хорошей пищи. А потом они снова танцевали. Его душевная боль утихла, тоска унеслась прочь. Он сосредоточился на одном — на настроении своей севильяны — и целиком отдался танцу, вкладывая в него все больше и больше страсти. А ведь действительно, подумалось ему, вот способ севильцев избавляться от страданий — la fiesta, и он бешеной чечеткой вытряс все заботы из головы в тело, из тела в ноги и втоптал их в землю.