Москва - Испания - Колыма. Из жизни радиста и зэка - Лев Хургес
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А бывало примерно так: приезжает Гаранин на прииск, устраивается на каком-либо пригорке, откуда ему виден весь фронт работ, берет сильный бинокль и наблюдает за зэками. Стоило только ему заметить, что кто-нибудь присел на минуту перекурить или просто, опершись на лопату, ненадолго остановился, или просто физиономия ему не понравилась, как он отдает приказ стоящему с ним рядом начальнику охраны: «Вот того, того (и т. д.) немедленно доставить сюда». Людей тут же «изымают», составляют список с основными данными (фамилия, имя отчество, год рождения, статья, срок) и изолируют в отдельный барак с усиленной охраной.
Набрав таким образом человек двадцать-тридцать, составляют приказ: «За контрреволюционный саботаж заключенных… приговорить к высшей мере наказания – расстрелу». К вечеру этих людей уже расстреливают, причем всегда в присутствии Гаранина, который следит за пунктуальностью исполнения приговора. Лишь иногда, в зависимости от его настроения, части этих людей дают вместо расстрела добавку к сроку – «баранку», в те времена больших сроков не было. Сколько людей погубил таким образом этот зверь, одному богу известно, да еще, наверное, архивам НКВД, но, во всяком случае, счет идет не на десятки или сотни, а на тысячи душ.
Так же внезапно, как появился, Гаранин и исчез. Куда? – этого никто из зэков знать не мог. Расстрелянных им не воскресишь, но самое парадоксальное то, что гаранинские сроки оставались в силе и отменять их никто и не думал. Ни на какие заявления по этому поводу от людей, получивших такие сроки, а их была не одна тысяча, ответа не было, и досиживали эти бедолаги как основные, так и гаранинские сроки от звонка до звонка.
К нашему прибытию на Колыму Гаранина, к счастью, там уже не было[197]. Появился какой-то Павлов[198], тоже издавававший грозные приказы, но уже без массовых расстрелов, однако он при нас пробыл всего месяца три и был сменен Никишовым[199], который пережил все, даже войну, и ушел на пенсию по выслуге лет в конце 50-х годов. Кажется, он был генерал-лейтенантом или генерал-полковником.
Я еще раз услышал о нем уже после реабилитации: находившийся со мною на Колыме профессор Ю. К. Милонов[200] после окончания срока остался на Колыме и, ввиду того что его жена на материке умерла, женился на Н. П. Приблудной (отбывшей «баранку» по статье ЧСИР – «член семьи изменника родины» за первого мужа, известного поэта Ивана Приблудного, расстрелянного в 1937 году). После реабилитации Милонов и Приблудная вернулись в Москву, где были полностью восстановлены во всех правах. В те времена у Приблудной еще был жив отец, уже глубокий старик, но очень опытный и известный хирург. Ушедшему в то время на пенсию Никишову необходимо было срочно сделать операцию, которую успешно мог провести только он. И старик-хирург успешно прооперировал главного мучителя единственной дочери: вот что такое этика настоящего русского врача.
Когда я, будучи в гостях у Милонова, познакомился с отцом Приблудной и узнал об этом, то страшно возмутился: как мог он, отец, спасать палача своей дочери? Старик же грустно улыбнулся и сказал: «Мы с вами люди разных поколений. Для вас Никишов был палачом, а для меня он был только больным человеком». Мне осталось лишь крепко пожать его благородную руку.
Работал я все время в паре с Мотей Лерманом. Мы с ним сдружились, ели вместе и делили пополам все, что имели. От всей моей вольной амуниции оставалось у меня только испанское кожаное пальто. Много раз находились на него покупатели, но я решил его пока придержать, зная по рассказам старых лагерников, что этот «курорт» с едой от пуза кончится с окончанием промывочного сезона, когда ненужных уже людей не будет необходимости подкармливать, я твердо решил продать это пальто только тогда, когда отчетливо вырисуется знаменитая русская кузькина мать.
В нашем бараке, после ухода на работу зэков, оставались только «доходяги»-дневальные, и все остальные наши соседи спокойно оставляли на их попечение свои малоценные вещи – телогрейки, одеяла, белье и прочее. Но оставлять там свое сокровище я не стал: рискованно, сопрут. Брал я свое пальто на работу, там клал в укромное место в нашем забое и не сводил с него глаз. И все-таки его «увели»: как-то повез я тачку с грунтом на бутару, а там вышла какая-то задержка, то ли трапы поломали, то ли еще что-то. У моего Моти от сверхобильного питания разболелся живот, и он был вынужден срочно отлучиться за отвал, специальных туалетов у нас не полагалось. Вроде бы он занял там удобную позицию и все время держал в поле зрения наш забой, но когда он туда вернулся – пальто уже не было. Кто и когда это успел сделать, так и осталось тайной: я воочию мог убедиться в том, какие специалисты по этой части были в колымских лагерях. Мое пальто уже давно было обречено, и просто чудо, что оно у меня пробыло так долго! Вот теперь я полностью уравнялся со своими товарищами по несчастью. Конечно, я очень жалел, что не продал пальто заблаговременно, да и костюмные деньги у меня к тому времени уже растаяли, но что ж поделаешь. Чему быть, того не миновать. Единственное утешение: жить и спать стало спокойнее, воровать у меня было уже нечего. В отличие от многих вновь прибывших, мы с Мотей уже довольно скоро стали приближаться к норме, то есть давали по 60–70 %, тогда как другие пары давали не более 30–40 %. Мы даже попали на хороший счет у Коломенского, несколько раз выписывавшего нам повышенные пайки хлеба – по 1,4 кг.