Лета 7071 - Валерий Полуйко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Знаменита была жемчужина, сверкавшая в Ивановой обязи. Когда-то принадлежала она золотоордынскому хану Тохтамышу, который носил ее в глазнице вместо выбитого в сражении глаза, – так велика она была! Велик был и Тохтамыш, свергший самого Мамая и единственный из всех татарских ханов, кому однажды удалось овладеть Кремлем… Велика была Орда; Чингисхан, Батый, Мамай, Тохтамыш, Ахмат, а осталось от всего этого – одна жемчужина!
Еще отец Иванов, великий князь Василий, показывая жемчужину больно заносчивым иноземным послам, с гордостью и недвусмысленной назидательностью говаривал:
– Зрите, сие все, что лишилось от Батыевой Орды… А Русь как стояла, так и стоит!
Иван после покорения Казани повелел было вделать жемчужину в казанский венец, предназначенный им для своего ставленника в Казани – касимовского царя Саип-Булата[190], но потом передумал и приказал вправить жемчужину в пряжку своей обязи.
Слов своего отца он не повторял, но, когда требовалось напомнить о своем собственном величии и о величии Руси, он надевал обязь, и огромная жемчужина бывшего золотоордынского хана лучше всяких слов делала это.
Нынче тоже не без умысла надел он свою обязь, и кабат, и оплечье… Всем, кого он созвал сюда, в палату, и усадил у подножия своего трона, – всем без разбору: друзьям – чтоб ободрить их, врагам – чтоб устрашить! – решил он нынче напомнить, что мальчишка, дерзнувший пятнадцать лет назад назвать себя царем, стал царем и останется царем, и отныне только так – у подножия его трона будет вершиться их судьба и судьба всей Руси. Все уже знали, что день назад Васька Грязной приколотил над дверью думной палаты топор, и столько тайн сразу напридумывали о его происхождении, столько нашептали, наплели, изощряясь в догадках, что ни в чем уже не были уверены, и только о значении этого топора не нужно было много гадать…
…Иван, видя, что его дар лишил Захарьина речи и тот вместо пристойной благодарности вот-вот непристойно плюхнется на колени, поспешил упредить его:
– Так что же, боярин, довлеть ты потешен моим подарком? Иль тебе по душе иная моя посулка?.. Золотой гроб?!
Преданно, с восхищением глядя на Ивана, Захарьин-Юрьев приложил кубок к груди и почтительно поблагодарил его.
– А врагов, государь, пережить нет возмоги, – прибавил он. – Враги нарождаются каждый день, как мухи, и живучи они, государь, ой как!.. Врагов подобает всеродно и неутомимо прать… Прать, государь, какомога!
– Полно, боярин!.. – широко, притворно улыбнулся Иван. – Неужто страшны так недруги наши, чтобы дела свои оставить да обратиться на них?! Пусть себе гомозятся! Все их умыслы и раченья пустошны и тщетны… Ибо не на человека они восстают, но на дела его. А дела наши святы! Велением Бога нашего творим мы их, во имя веры нашей правой, во имя Руси, отчизны нашей, во имя грядущего дня! Недруги же наши помышляют токмо о дне нынешнем… Но приходящее днесь, днесь и отыдет! И в дне грядущем не будет им чести и жребия, ибо сердца их не правы перед Богом!
– Истинно, государь!.. – умилился Захарьин, хотя и понял, что это надменное равнодушие к врагам – всего лишь изощренная нарочитость Ивана, хитрая уловка – не более, но уж очень проникновенно, убежденно и страстно говорил Иван, и красиво (умел говорить Иван!), и Захарьин, даже понимая всю нарочитость Ивановой страсти, все же проникся ею. – Твое тщание, твои помыслы, дела твои – святы! И камень твой краеугольный, который отвергают недоброхоты и скудоумные строители, в грядущем здании[191] соделается главою угла. И как писано: тот, кто упадет на сей камень, разобьется, а на кого он упадет, того раздавит!
…По обе стороны от Ивана, на сяг[192] от него, сидели: по правую руку – удельный князь Юрий, родной брат Ивана, глухонемой, пучеглазый уродец, жадно уплетавший изюм и запивавший его малиновым медом, рядом с ним сидел Мстиславский, рядом с Мстиславским – Челяднин, за Челядниным – князь Вишневецкий, лихой казачий атаман, бывший каневский староста и начальник всей литовской украйны, перешедший на службу к Ивану и получивший от него в вотчину город Белев со всеми волостями и селами, откуда он приехал нынче на Москву, чтобы поздравить царя с великой победой и поднести ему свои дары, да и от него получить… Надеялся удалой днепровский казак, что московский государь не обойдет его своими милостями и добавит к его вотчине городков и сел… Много служб сослужил он царю в его борьбе с крымцами: три раза ходил с отрядами казаков промышлять над Крымом, до самого Перекопа доходил, громя татарские улусы и стойбища, дважды брал крымский город Ислам-Кермен и такого страху нагнал на Девлет-Гирея, что тот даже турецкого султана стал просить спасти его от беды. За те пять лет, которые Вишневецкий прослужил у Ивана, Девлет-Гирей только один раз решился напасть на московские окраины, да и то, дойдя лишь до реки Мечи и узнав, что Вишневецкий в Белеве, а другой, не менее страшный для него воевода Шереметев – в Рязани, с большим войском, повернул назад и на обратном пути почти начисто переморил в зимней степи своих людей.
Вот каков он был, князь Дмитрий Иванович Вишневецкий, которого Иван посадил четвертым от себя! Сидеть на пиру четвертым по правую руку царя – велика честь, но не чести, не места искал Вишневецкий… Переходя на службу к московскому государю, оставил он два города в литовской украйне, принадлежавших ему, – Черкасы и Канев, а взамен получил только один. Он терпеливо ждал полного возмещения, но Иван почему-то не торопился увеличивать его владения. То ли просто по скупости, то ли оттого, что не совсем доверял столь отчаянному человеку и опасался создавать на своей земле еще один крупный удел, в котором тоже могла завестись (если уже не завелась!) крамола.
Вишневецкий часто наезжал в Москву – и по вызову царя, и по своей воле – и никогда не возвращался без подарков, но это были всегда не те подарки, которых он ждал от царя… Вот и нынче щедро был одарен казачий атаман: лошадьми-иноходцами в полном уборе, оружием, доспехами, серебром-белью[193] и утварью, шубами и мехами, поставами сукон, тафтой, камкой, жемчугом, рыбьим зубом, воском, солью, вином, но о самом главном, о том, чего больше всего ждал Вишневецкий, царь по-прежнему не заговаривал и даже не намекнул, не обнадежил…
Вишневецкий сидел хмурый, глаза его то выкатывались из глазниц, зло и брезгливо обрыскивая палату, то равнодушно заползали под веки – глубоко и надолго, и он становился похожим на дремлющего беркута.
По левую руку от Ивана первым сидел большой боярин Василий Михайлович Глинский – двоюродный брат Ивана по линии матери… По разряду он значился третьим в Боярской думе – после Бельского и Мстиславского, но еще до женитьбы Ивана на Марье Темрюковне Глинский, открыто выражавший недовольство этим браком, попал в немилость, подвергся опале и только благодаря заступничеству митрополита был прощен царем. Иван ради прошения и челобитья митрополита Макария отдал вину Глинскому, но взял с него крестоцеловальную запись, в которой Глинский торжественно присягал на верность Ивану и царице Марье, давал обещание не отъезжать к польскому королю, не вступать с ним ни в какие переговоры и верно служить царю. С той поры Глинский понемногу отошел от дел, к тому же и хворь тяжкая навалилась на него… Пошла молва, будто ядом испортили его – по тайному приказу новой царицы.