Проклятие Индигирки - Игорь Ковлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Еще недавно ты думал иначе.
– Думал, – легко согласился Рощин. – Но теперь и тебе, и мне понятно: Унакан приговорен. Мой отец с Вольским был в том маршруте, так пусть буду лучше я, чем чужак…
– Кем? Кем ты хочешь стать? – перебил Перелыгин. – Могильщиком? Пусть лучше другой, по крайней мере, совесть твоя будет чиста. – Он замолчал, поняв в эту секунду, что за последние дни слышит фразу «не я – так, другой» уже в третий раз. Сначала от Любимцева, затем – от Пухова… И вот теперь – Артем. Но почему он оправдывал Любимцева с Пуховым, а сейчас эти слова звучали двусмысленно и спорно. Потому, что Рощин лез сам, его не принуждали обстоятельства, но что это меняет?
– По-твоему, – Перелыгин чувствовал, как в нем растет возмущение, – нужно браться за любое сомнительное дельце только потому, что оно все равно будет кем-то сделано? Если за деньги предложат убить, а рядом будет шеренга, готовая выполнить поручение? Тебя это тоже мотивирует и оправдает?
– У тебя разыгралась фантазия, старичок, – сказал сухо Рощин.
– Но ты сам-то считаешь это правильным?
– Не знаю, правильно или нет, хорошо ли, плохо ли. Есть предопределенность событий, мы не можем ее изменить. – Рощин откупорил новую бутылку и стал следить, как бурлящий пузырьками напиток наполняет кружку. – И еще, если хочешь знать, я думаю, что Сороковов больше ничем не рискует. Риск сегодня – делать все по правилам, устаревающим с каждым днем, остаться в стороне, оказаться неудачником. – Он с улыбкой кивнул на тарелку. – Ты кушай рыбку-то, Батаков тебе передал.
«Мы не замечаем, – думал Перелыгин, – как наша жизнь напитывается ложью, как ложь и обман проникают в наши отношения, управляют нами, и мы зависим от них. Прежние критерии рушатся, мы уже не стесняемся двойной морали. Рощин лжет, но почему? Последний мерзавец знает, что хорошо, а что плохо. – Внутри Перелыгина ёкнуло. – Ему важно обмануть не меня, а себя, – подумал он. Но возможно ли обмануть себя? Не знать, ошибаться, заблуждаться можно, даже обманываться с радостной наивностью, но обмануть себя? Может, это и означает совместить здравый смысл с выгодой? А если здравый смысл – лишь выгода, значит, все, что делается вопреки выгоде, совершается и вопреки здравому уму, и только больной, ненормальный человек может делать что-то противоречащее личной выгоде и, стало быть, здравому смыслу? Это имеет в виду Артем? Но как же тогда совесть? Если она становится помехой, почему бы не объявить противоречащей здравому смыслу и ее, а заодно и все, что пытается в нас противостоять злу. Ведь совесть и душа – это одно и то же вместилище в нас добра и зла, которые каждую минуту сходятся между собой. И чем чаще верх берет зло, тем сильнее сжимается, усыхает совесть, указывая на нездоровье души. Если никто тебя не интересует и ты интересен только себе, не лучше ли вообще не думать, не знать никакой правды и успокоиться на лжи, которая ничуть, может быть, не хуже?»
– А что Рэм? Ты поговорил с ним – без старых обид, без лицемерия? – Перелыгин хотел знать: изменил Рэм свои взгляды или еще дальше разошелся с братом.
– Оставь этого блаженного! – Рощин состроил такую кислую гримасу, будто глотнул чистого лимонного сока. – Он из нашего заповедника идиотов. Говорил, конечно! Да толку чуть. Он другой жизни не представляет. Успех его не интересует, честолюбие отсутствует – полноценный неудачник. – Рощин театрально хохотнул. – Даже деньги ему не нужны, родину за них не продаст.
Повинуясь волне неприятия, восстающего из самой глубины, Перелыгин подыскивал хлесткие, обидные слова, готовые сорваться с языка, но неожиданно остановился: слова не способны ничего изменить. Вместе с этой простой мыслью он вдруг почувствовал ясную уверенность. Осознал, что сделает! И это знание наполнило его удивленной радостью – как он не подумал об этом? Он расскажет правду об Унакане! Неизвестно когда и как, но обязательно расскажет.
Перелыгин глубоко вздохнул, улыбнувшись, хлопнул Рощина по плечу.
– Ну, – он весело двинул кружку по столу, – чего пригорюнился, не видишь – пустая? Наливай!
– Не поймешь тебя, – подозрительно покосился Рощин. – То мрачный сидишь, то развеселился.
– Есть повод! – Перелыгин подмигнул Рощину. – Ты мне такую идею подкинул – не соскучишься.
Дома Перелыгин долго переключал каналы телевизора, слушая новости. Все они начинались с убийства губернатора, везде говорили одно и то же – никто ничего не знал.
Между новостями кривлялись, зубоскалили, спорили самодовольные люди – депутаты, делегаты, попы, астрологи, политологи, банкиры, бандиты, самозажженные «полузвезды» шоу-бизнеса. Они походили на инопланетян, прилетевших обсудить неизвестную жизнь. Юмористы делились впечатлениями о содержании чужих штанов. Мужчины переодевались женщинами, а женщины – мужчинами. Эти люди стайками мотыльков-однодневок слетались на междусобойчики, распространяя вокруг себя бессмыслицу, которой люди должны развлекаться, словно рабы Древнего Рима на празднествах сатурналий.
Между весельем опять сообщалось об убийстве Цветаева. «Но скоро шум стихнет, – думал Перелыгин, – жизнь покатится своим чередом, следствие – своим. Будет тихо вариться тайная каша, пшикнет закипая, пшиком и закончится».
Он вернулся с Золотой Реки, когда перестройка докатывалась до своего исторического тупика, как поезд, направленный не туда ошибочно переведенной стрелкой. В вагонах этого летящего к катастрофе поезда кипели страсти – кто станет машинистом, остановит состав и еще раз переведет стрелку. Борьба ожесточалась, и за ней мало кто понимал: что же потом?
За пятилетие власть Горбачева не сделала ни одного осмысленного шага, чтобы остановить падение страны, позорно, словно термиты, она истачивала мощь державы, добытую потом и кровью. К приходу Горбачева запас золота составлял около двух тысяч тонн, при внешнем долге «застойной эпохи» в двадцать миллиардов долларов. К началу девяностых обнаружилось, что золота осталось двести тонн, а долги доползли до ста миллиардов.
Близилось время обманутых, сброшенных в нищету толп, головокружительных карьер и сказочных богатств. Платой за них должна стать исчезнувшая страна. Пресса и телевидение из кожи лезли, лишь бы поядовитее укусить, побольнее ударить прошлое. «Белые пятна» истории заливались черной краской, неудобные, напоминавшие о величии страницы переписывались. Правда и ложь прошлого сошлись в жестокой схватке с правдой и ложью настоящего. Их сшибка, смута, ее сопровождавшая, породили скукоженного уродца, в одно мгновение потерявшего ориентиры, цели и смысл существования.
Сознание Перелыгина двоилось. Он и власть никогда не питали взаимной любви, «хотя мы, – шутил он, – были нужны друг другу». Он хотел перемен, но в причинах катастрофы не сомневался. Как море можно увидеть в капле воды, так и суть власти можно было рассмотреть сквозь две хорошо знакомые фигурки. «В конце концов, – думал он, – если отбросить условности, на полюсах всегда противостоят друг другу Клешнины и Сорокововы. Беда в том, что, чем выше кабинеты, тем меньше в них Клешниных и больше Сорокововых».