Моя пятнадцатая сказка - Елена Свительская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В одну из ночей молебнов полная стала луна. Кто-то из монахов — старый и несколько молодых — невольно залюбовались. То есть, сначала один голову поднял, вспомнив, что, кажется, шестнадцатый лунный день нынче. А потом и другой. И третий.
А луна была необыкновенно чарующей.
И один наглец с места поднялся, забыв про свиток священного текста, в сторону прошел, чтобы крыло усадьбы небо не загораживало, в самой важной части. И, любуясь ночным светилом, грустно улыбнулся, сказание вспомнив о Кагуя-хэмэ.
И напрягся вдруг, повернувшись в сторону. В ту часть здания, на которую не падал лунный свет, посмотрел. И докуда светильников и факелов не доходил свет. Монахи сидели почти у стен. Да, хоть и не всем у ворот сидеть повезло, но хоть подальше от жуткого здания! Чтоб в два ряда сидеть, цепью неразрывной, чтобы все у всех на виду.
А он посмотрел туда, где никого не было. Руку растерянно поднял:
— Там… смех женский! — вскричал.
Все, кто рядом был и видел его, близко от темноты тени, обернулся. Дернулись и заоборачивались почти все, кто не видел. Лишь старики почтенные и опытные да два юноши продолжали молиться, внимания не обращая ни на что — и взлетал над поместьем кое-где голос монотонный, несколько голосов, слившихся в одно.
А тот, глупее, пошел к зданию медленно. Нет, он шагу прибавил. Быстрее, быстрее… быстро-быстро… и до сумраком затянутого перехода уже совсем бежал!
Скрылся — и тихо стало. Тихо-тихо было внутри. Бубнили молитвы снаружи.
А потом его окликнул сосед по келье напугано.
А он не отвечал.
К стыду признаться… или к чести их? Но только десятков пять монахов и четверо слуг рискнули схватить факелы — и к зданиям кинулись. Все осветили. И место жуткое, скрытое прежде в тени, где не попадал даже свет полной луны.
Крытый переход был пустынен. Ни на колоннах, ни на полу не было ни обрывков одежды, ни следов борьбы. Но, как ни кричали отчаянно — никто не отозвался. То есть, не отозвался тот. И двенадцать — монахов восемь и те слуги — решились войти внутрь, по двум, освещая нутро поместья. Но ничего не нашли.
Никого.
Лишь старые ширмы. Сундуки старые.
Рискнули двое слуг покопаться в вещах. Дерзнули татами приподнимать.
Пол был целый везде. В шкатулках и сундуках — много старых вещей. И не сказать, чтоб роскошных. На третьем хранилище тихо вздохнул один из нищих смельчаков.
И в кладовой не нашли никого. Только мешки прогрызенные — а зерно уж мыши подъели давным-давно.
Так исчез монах молодой словно его и не было.
Три жутких дня службу монахи несли. А потом старик, настоятель храма менее известного, добился визита к императору и вымолил величайшее дозволение им из места страшного уйти.
С той пор к усадьбе на Пятой линии не подходил никто. Деревья и кусты разросшиеся скрыли за собою почти все здания, лишь крыши виднелись вверху, державшиеся еще.
Да люди ночью шли мимо стен поместья чудовищ бегом, забыв про чин. Кто-то, шутили, до любовницы так и не дошел, потому что жила на следующей, Шестой линии, и путь лежал хоть и в стороне, но вроде мимо того жуткого поместья.
Особенно боялись люди шестнадцатых лунных дней. Да, честно если, уже с тринадцатого по восемнадцатый — а кто и по двадцать пятый — боялись идти мимо жутких стен. Хотя сложно было идти извилисто — на несколько часов порою больше идти.
И в холод жуткий, и в зной упрямо шли люди в обход. Лишь только б гулякам ночным — хоть под дурманом кто-то порой и забывал о жутком месте — и любовникам, и слугам-посыльным, и даже грабителям… короче, кто мог и кто шлялся по ночным улицам столицы — все предпочитали обходить стороной.
Но, впрочем, ответственные за охрану императора и столицы, раз семь вторгались в поместье запущенное, вырывали травы, заходили в здание — при свете дневном лишь — проверяя, не прячутся ли там банды грабителей? Да после пары особо нашумевших убийств, днем, разумеется, обошли и проверили поместье запущенное. И ничего не нашли. Запустение одно. И кладовое помещенье, полуобрушившееся. Дом-то, творение мастеров усердных, все еще стоял как был. Хотя между бумагой, прорвавшейся меж перегородок в седзи, ходил и шуршал теперь ветер…
Лет через тридцать к бесчисленным историям, которые тайком, тихо-тихо — и лишь днем — передавались в столице, добавилась одна.
Что дня два, зимой, бродил по Киото монах, поседевший. Он славил богов и проклинал: благодарил за любовь к красавице, чарующей нечеловечески, да кричал обиженно, что жестоки были боги, подарив это слабое тело, так быстро одряхлевшее.
Никто не слушал его. Боялись, что сумасшедший.
Нашли мертвым у храма стен. Отощавший. От голода, может. Или дряхлое тело зимнего ветра не перенесло. И откуда он только вышел?
Дня через два старый-старый настоятель храма, у которого нашли тело неподвижное, припомнил, что лет тридцать назад один из молодых послушников пропал. На молебне большом в той жуткой усадьбе. Но, разумеется, на вопрос его, кинувшегося разыскивать тело, ответить не мог уж никто.
* * *
Улыбка скользнула по тонким губам страшного лица худого, с глазами запавшими. Кровь показалась на губах, потрескавшихся от улыбки той, но мальчик не заметил ее. Боли не заметил. Уперся как-то руками худыми в подстеленное кимоно, даже вдруг сел — брат и сестра отшатнулись напугано — и жутко радостно горели черные-черные глаза его.
— Вот бы увидеть ее! Ту усадьбу! Может, живут там кицунэ?.. Или вход в мир другой? Только вход открывается в ночи полной луны? Может, на несколько мгновений всего?!
— Ох, ты что! — Фудзиюмэ страшно перепугалась, — И думать не смей! Зачем ходить в такое страшно место?! — в запястье руки костлявой вцепилась, напугав порывом своим больного — хотя тот руки не отнял, — Я тебя ни за что не отпущу!
— Да разве я смогу дойти? — брат ухмыльнулся горько — и рукою свободною у лица ее, замершей, провел, — Посмотри какие страшные стали мои руки! Ноги, верно, даже не поднимут тело мое. Холод вокруг. Куда я пойду?
И, вздохнув тяжко, снова улегся. Или даже упал обратно в постель? И сказал уже тихо-тихо, когда брат с сестрой переглянулись:
— Я, наверное, до конца зимы и не доживу.
Расплакалась Фудзиюмэ. И в глазах Сюэмиро появились слезы.
— Ах, брат! — всхлипнула девочка, — Да что ты такое говоришь?! Жуткое такое!
— А что… — Синдзигаку поднял над одеяниями дрожащие руки, — Я стал таким ужасным… мне страшно смотреть на мои руки… во что они превратились. А мое лицо? И лицо мое теперь стало ужасным! Да, говорят, после тяжелых болезней, меняется и лицо. Люди становятся страшными. И никому я не буду нужен такой!
— Брат! — Фудзиюмэ упала на постель, на худую-худую грудь, прикрытую двумя слоями кимоно, и разрыдалась.